Вечером, смутно недовольный собой, он сидел у окна, рассеянно следя, как тускнел один из любимых его кустов темно-лиловой сирени. Последние лучи солнца сначала роились на ней, как золотые скопления пчел, потом, разлетаясь понемногу, вспыхивали пучками искр то в махровых соцветиях, то на концах листьев — и, наконец, погасли. Куст еще недолго рдел, потом стал ржаветь и, словно запекшись, почернел и слился с томительной, как предчувствие, темнотой.
С некоторых пор Степан Данилыч разлюбил вечера. Тьма напоминала ему о старости, о закате жизни. Вечером цветы пахли крепче, но и в аромате их как будто дышала неотвязная печаль. И сейчас она, как тихая привычная ломота, давила на плечи, хотелось молчать, отдаваясь каким-то неясным воспоминаниям, потаенно-теплым, как и это плывущее в ночь небо.
На дорожке вдруг заскрипел песок, и раздались знакомые голоса дочери Тани и Юрия Панкова.
Степан Данилыч, сам не зная почему, потушил папироску и полузадернул кружевную занавеску.
Светлое платьице Тани заструилось в лунном луче. Тонкая фигура Юрия застенчиво затемнелась рядом с нею. Они сели на скамью, продолжая начатый разговор. Они только что вернулись из кино и делились впечатлениями о картине, критиковали игру какого-то артиста, потом принялись восторгаться песенкой, которую пели герои фильма. Таня предложила подобрать мелодию на гитаре. Принесла гитару. Оба поочередно стали щипать струны и заспорили:
— У тебя это не получается, Юра!
— Ничего подобного — самое то!
— Ты верхнее «до» берешь, а здесь явное «си».
— Ну, взял «си» — и вышла дисгармония... слышишь?
Их звонкие голоса летели к ночному небу, как встревоженные бубенцы. Степан Данилыч слушал их, усмехаясь в усы: ему было приятно, что дочь переспорила Юрия — с характером девчонка, умеет постоять за себя!
Наконец мелодия была подобрана, каждый поочередно сыграл ее. Гитара зазвучала легко и верно, и молодые свежие голоса слились с ее басовито-бархатным звоном. Песня была незнакомая, задумчивая, и Степану Данилычу стало грустно.
«Поют... Молодость... Уже без меня Татьяна будет в года входить. Вот школу окончит, выберет себе дорогу жизни... глядишь, к тому времени и война на нет сойдет... Вот как распелись... уральские соловьи!»
Ему очень хотелось курить, но, боясь спугнуть их, он сидел тихо и глядел на звезды. Но тех, молодых, однако, что-то спугнуло. Гитара вдруг замолкла. Они таинственно зашептались, словно не доверяя этой поздней тишине. Временами из шепота вырывались отдельные слова и фразы: «Петю не возьмем...»
— Да! У него не тот характер...
— А вот Виктор...
— О, этого можно — не сдаст!
— Таня?
— Тоже очень хорошо.
— Федю стоит взять?
— Гм... Федя? Знаешь, этот до середины доедет, а потом скажет: «Ну, ребята, гребите вы, а я чуть посижу!»
Она язвительно засмеялась.
«По Быстрине прокатиться собираются!» — догадался Степан Данилыч.
Быстриной называли бойкую речку, что, вытекая из озера, неслась дальше в каменистом, круто падающем русле и через двадцать километров расшибалась небольшим водопадом. Быстрина была любимым местом лодочных гонок молодежи.
«Ну, конечно, на Быстрину компанию себе подбирают! — подумал опять Степан Данилыч.— Ну и пусть их попраздничают хоть иногда!»
Но через минуту он понял, что не угадал: они затевали что-то другое.
— Да скорее бы, скорей! — вдруг нетерпеливо вздохнул Юрий.— Знаешь, Таня, я прямо-таки не могу дождаться, когда это мое желание сбудется, наконец!
— Сбудется! — успокоила его Таня.— Я тебе говорю!
Опять заговорили тише. Несколько раз Степан Данилыч слышал, как Юрий произносил имя Сережи — старшего брата-фронтовика. Потом вдруг Юрий встал, потянулся, вскидывая к небу ладони, раскрытые так жадно, словно он хотел собрать в них все лунные лучи.
— Ах-ах, Таня, Таня! Вот, поверишь ли, что бы я ни делал, даже очень приятное для глаз, все равно думаю только об одном, самом главном.
— Так и надо,— твердо похвалила Таня.— И все наши десятиклассники, которые дали обещание, тоже, знаешь, торопятся изо всех сил.
— Да, да, все силы отдавать! — подхватил Юрий, и опять упорство и нетерпение зазвенели в его еще ломком голосе.
«Что вы такое задумали?» — так и просилось на язык Степану Данилычу, но он хорошо знал характер дочери: какая гроза обрушилась бы на его бедную голову, если бы он вдруг так некстати обнаружил себя.
За ужином Таня была молчалива. Только ее широкие каштановые брови, словно помогая ее мыслям, то расходились над крупным с горбинкой носом, то опять ложились спокойно. Глаза ее щурились, а длинные стрельчатые ресницы, бросая тень на круглые щеки, будто нарочно закрывали ее взгляды.
Степан Данилыч, наконец, не выдержал:
— Ей-ей, ты что-то задумала, Танечек!
— Может быть,— загадочно бросила дочь, поведя плечом.
— Вот и сказала бы, с отцом поделилась бы заботой своей.
— Придет время — скажу,— важно пообещала Таня и, будто сердясь, заявила, что простокваши есть не будет и отправляется спать.