С 13-летнего возраста я могу считать себя до известной степени политически сознательным, и этому раннему для того времени политическому развитию виною отчасти являлась именно та среда, на которую я был обречен своим рождением (в семье священника) и от которой отталкивался – (среда казенной поповщины), – хотя отца своего я не могу поставить в этот ряд, но об этом здесь распространяться не буду. Отчасти же то, что к этому времени – 1905 г. – моим другом и пестуном стал недостреленный Куропаткиным при расстреле солдат восставшего на Дальнем Востоке полка, разжалованный солдат японской войны, высланный в качестве сумасшедшего и отданный на попечение моего отца, поднадзорный мой дядько (брат отца), слесарь по профессии (Н. В. Петровский).
1905 год прошел для меня недаром: будучи 13-летним мальчуганом, я понимал всю трагедию борьбы через своего взрослого друга – участника этой борьбы и трагедии, временно угодившего в сумасшедший дом.
Эта деталь с детства вырастила меня и моих братьев-революционеров, и под этим знаком сложилась моя личность[452]
.Полоса между 1905 и 1914 гг. – прошла для меня под знаком политического развития. Но моя напряженная эмоциональность (нервность) требовала моего разрешения, и, увидев себя неспособным подчас к прямому подчинению и выполнению рядовой партийной дисциплины в эти детские годы, я, выверив себя, нашел, что эта (эмоциональная) сторона моей индивидуальности должна принадлежать искусству.
Так как слова, которые я тогда только и способен был произносить, явились бы проклятьями царизму, а я был еще недостаточно возмужалым, чтобы быть услышанным, мне не оставалось другого выбора, чем искусство, лишенное слова, – живопись. Одаренность моя в этой области определилась почти сразу. Следовательно, с одной стороны, я окунулся в мир чистой эстетики (французские импрессионисты определяли в то время высокую степень живописного восприятия), – а с другой же стороны, я не совсем порывал со своими политическими настроениями, хотя и отказался от партийных обязывающих связей с группой анархистов, к которым я примыкал первоначально, определили свой выбор по тому же признаку резкости своего юношеского характера. Бакунин биографически был притягателен для меня как романтика и своими чертами романтика оттеснял в моем юношеском представлении спокойного и, как мне тогда казалось, «холодного» и «классического» Маркса.
Было бы невозможно сейчас и для данного случая необязательно писать всю биографию и ее наивности шаг за шагом. Здесь я намерен определить лишь те вехи, которые могут создать более или менее правильный рисунок этой кривой, которую настоящим и назревшим в моем сознании поступком я намерен навсегда выпрямить.
Обращаюсь к Вам, товарищи, за советом.
За год до войны я был исключен из Школы Живописи, где я только что начал учиться после предварительно двухгодичных занятий в студии Юона (в Москве). Выехать за границу (в Париж), куда вели меня мои живописные склонности, не удалось из‑за неполучения паспорта: – (я был «политически неблагонадежным») и из‑за отсутствия денег.
К этому времени на арену искусства выступил футуризм, привлекший меня главным образом литературной стороной.
Выросши под небом украинской песни, я в первых же стихах Хлебникова угадал земляка (украинца) и потянулся к нему, потому что к этому времени идея интернационализма увлекала меня во всех областях и проблема взаимообогащения славянских языковых возможностей – и прежде всего проблема взаимообогащения славянских языков – меня занимала не только как проблема искусства.
От юношеских моих столкновений с украинскими националистами: (гуртов Коцюбинского в Чернигове) – остался неприятный привкус, и позже это оправдалось персональным шовинизмом большинства этих моих врагов-земляков: в будущем они стали по ту сторону баррикады советской власти.
Я видел в языковых работах Хлебникова какой-то путь и развязывание узла будущей культуры социализма. А в его неизбежное осуществление верил не только я, но – и все мое поколение. Оно его осуществляет и теперь.
Именно это больше всего привлекало меня к Хлебникову. К этому надо прибавить его безусловную личную притягательность, определяющуюся его совершенно необыкновенной поэтической одаренностью.
Все, что в Хлебникове находили уродливым (некоторые его знакомые), проистекало от невнимательности их самих к чрезвычайно сосредоточенному в своем мире и потому рассеянному в своем мире по отношению ко всему остальному Хлебникову. Этим отношением вызывалась и поддевалась черта этой чудаковатости Хл<ебникова> (но – это мимоходом).
Другой фигурой – с другой стороны мне интересной и близкой – был Маяковский, памятный мне еще по Школе Живописи и исключенный из нее в это же время почти одновременно со мной и отчасти по тому же поводу «живописного хулиганства», как тогда квалифицировалось резкое новаторство кубофутуризма. Хотя к группе Бурлюка (кубофутуристов) как живописец я не принадлежал.