Я все же высказал мое опасение относительно того, что правители Антанты, очевидно, и не думали прилагать к нам, ни по территориальному, ни по другим вопросам, одинаковой мерки с собой – а без этой оговорки я, разумеется, считал, что лишен возможности подвинуть идею мира. Но попытка все же стоила связанных с нею трудов.
Вопрос о Центральных державах, или, иными словами, вопрос о безмерном возвеличении Германии, наводившем панику на Антанту, обсуждался долго и часто. В Париже и Лондоне, очевидно, предпочитали эмансипировать двуединую монархию от Германии и поэтому смотрели с подозрением на всякие попытки более тесного сближения Вены и Берлина между собой. Мы отвечали, что эта точка зрения Антанты для нас не нова, но что изувечение двуединой монархии, предрешенное постановлениями лондонского договора, заставляет нас прибегать к ориентировке, неприятной Антанте. Ведь помимо чувства чести и долга, связывающего нас с союзником, нами конечно же руководит и сознание, что сейчас Германия борется за нас еще в большей мере, чем за себя. Ведь мы знали, что если бы Германия тогда же заключила бы мир, она потеряла бы Эльзас-Лотарингию и свое военное превосходство на суше, тогда как нам пришлось бы платить итальянцам, сербам и румынам за оказанные ими Антанте услуги исконной территорией Австро-Венгрии.
Я слышал с разных сторон, что многие деятели Антанты вполне понимали такую точку зрения. Но что же могла сделать Антанта? Италия выступила только на основании обещаний, данных ей в Лондоне; Румыния была также серьезно обнадежена, а Босния и Герцеговина должны были послужить компенсацией «героической Сербии». Постановления Лондонской конференции осуждаются многими голосами французов и англичан, но договор есть договор, и ни Лондон, ни Париж не могут покинуть своих союзников. К тому же в кругах Антанты находили, что новообразованные государства, как сербское, так и польское, а в конце концов, может быть, и Румыния, найдут подходящую формулу объединения с Австро-Венгрией. Что же касается до деталей этих отношений, то они пока еще не выяснены.
Мы отвечали: от нас требовали, чтобы мы отдали Галицию Польше, Семиградию и Буковину – Румынии, а Боснию и Герцеговину – Сербии; и все это за шаткое обещание тесного сближения этих государств с предоставляемыми нам скудными остатками двуединой монархии. Я указывал на то, что нами руководили не придворные и не династические интересы. Мне бы еще удалось убедить императора пожертвовать Галицией Польше; но уступки Италии! Я как-то спросил государственного деятеля одной из нейтральных стран, отдает ли он себе ясный отчет в значении того факта, что Австрия должна добровольно отказаться от исконных немецких владений – отказаться от Тироля до Бреннера? Я сказал, что буря, поднятая таким миром, снимет с якоря не только того министра, который заключил бы такой договор. Я говорил своему собеседнику, что есть жертвы, которые нельзя наносить живому организму ни при каких условиях. Я бы не отдал немецкого Тироля, даже если бы наше положение было гораздо хуже, чем сейчас.
Я напомнил моему собеседнику известную картину, изображающую сани, преследуемые волками. Пытаясь остановить стаю и спастись от нее, ездок постепенно выбрасывает шубу, одежду – одним словом, все, что он имеет; но своего родного детища он не отдаст и скорее пойдет на верную гибель. Вот что я чувствовал в отношении немецкого Тироля. Мы не находимся в положении того человека в санях, так как мы, слава богу, снабжены оружием для защиты от волков; но даже если мы дойдем и до крайности, мы не примем мира, требующего от нас Боцена и Мерана.
Мой собеседник не остался глух к этим аргументам, но заявил, что в таком случае он не предвидит конца войны. Англия готова продолжать войну хотя бы еще десять лет, и в конечном счете она, наверное, разгромит Германию – то есть не народ, против которого у нее нет вражды (этот фальшивый аргумент приводился постоянно), а германский милитаризм. Сама Англия находилась в то время в стесненных обстоятельствах. В Лондоне царило убеждение, что если современная Германия не будет уничтожена за эту войну, то она выйдет из нее окрепшей и будет продолжать вооружаться; в таком случае еще через несколько лет у нее вместо ста подводных лодок будет тысяча, и тогда Англия погибнет. Итак, англичане борются за свое собственное существование, а воля англичан непреклонна. Англия знает, что задача, поставленная ею себе, тяжела – но она не дрогнет. Воспоминание о Наполеоновских войнах вдохновляет ее: «what man has bone man can go agocin» – «что сделали одни, то могут сделать и другие».
Этот вечный страх перед прусским милитаризмом обнаруживался на всех соответственных совещаниях, а за ним постоянно следовало указание на то, что если мы согласимся на общее разоружение, то это уже будет большим преимуществом и серьезным шагом к миру.