Это не «праздник медведя», как утверждают некоторые горе-атеисты, видящие в любом национальном и непонятном для них «религиозные представления», а народный театр. Своеобразный театр. Большое искусство народа. Об этом еще Лев Толстой писал:
«И недавно я прочел рассказ о театре у дикого народа вогулов. Одним из присутствовавших описывается такое представление: один большой вогул, другой маленький, оба одеты в оленьи шкуры, изображают один самку оленя, другой — детеныша. Третий вогул изображает охотника с луком и на лыжах, четвертый голосом изображает птичку, предупреждающую оленя об опасности. Драма в том, что охотник бежит по следу оленьей матки с детенышем. Олени убегают со сцены и снова прибегают. Такое представление происходит в маленькой юрте. Охотник все ближе и ближе к преследуемым. Олененок измучен, жмется к матери, мать лижет ему рану. Охотник натягивает другую стрелу. Зрители, как описывает присутствующий, замирают, и в публике слышатся тяжелые вздохи и даже плач. И я по одному описанию почувствовал, что это было истинное произведение искусства»[17]
.А вот каким бывает этот праздник охотников сейчас.
— Пух! Пух! Пух! — раздаются выстрелы.
— Сколько выстрелов?
— Семь.
— Значит, низвели «его».
Медведя не называют, а величают иносказательно: «он». И не говорят «убили», а «низвели». Услышит медведь — обидится. Зачем обижать родственников? Манси и ханты думали, что медведь предком людей является. Только он живет в лесу. Поэтому называют его Вортолнут — «В лесу живущий», значит.
Сейчас никто не верит, что люди произошли от медведя. Но старая традиция еще осталась. Хорошо ли, плохо ли, кто знает. Только встречать медведя интересно не одним детям, но и взрослым. И как же может быть не интересно, если в снежки играют даже старики! И снегом моют друг друга, и водой опрыскивают.
Снимут с медведя шкуру, и самый искусный мастер делает чучело медвежьей головы. Поставит голову медведя на «священный» стол, заиграет пятиструнный санквалтап, зальется волшебными звуками многострунный торыг — и в пляс идут ноги. И не узнаешь, кто плывет в огненном танце: молодые ли, старые ли, потому что все в берестяных масках.
— У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу! Что вы делаете? — кричит на весь дом одна берестяная маска.
— Мы медвежий танец пляшем, — тянет в лад музыке другая.
— А это что за зверь? — спрашивает первая.
(Те, что в масках, медведя могут называть не только по имени.)
— Если ты не знаешь — посмотри на стол!
— Твой зверь плохой, черный.
— Наши звери хороши. Сочиню я песню о твоем звере, взобравшемся на стол. Твоего зверя застольного буду колоть словами.
— Умеешь — так пой!
И «берестяной нос» — как называют маску — поет хулу на медведя:
Но хозяин «священного» стола не обижается. Ведь говорит кто? Не человек, а берестяная маска. У него нет лица.
Осмеивают всех, не одного только медведя. Лишь бы слова были яркие и ум острый.
В дом, полный людьми, влетает какая-то птица.
— Чайка! — узнает кто-то.
Птица хватает со стола сияющую серебром чашу, прячет ее за пазуху и мчится в танце.
За ней едет богатырь. Он одет в лисьи и собольи меха. Конь у него деревянный. А бубенчики — настоящие, звенят.
— Мирсуснэхум! — говорят люди. — Он гонит чайку, дерзнувшую украсть народное счастье.
— Когда прошла чайка? — молвит он человеческим голосом.
— Семь дней тому назад проходила мимо нас чайка, — отвечают ему люди.
Мирсуснэхум подпрыгивает на одной ноге, напевая:
— Когда прошла чайка? — опять спрашивает.
— Вчера прошла, — говорят сидящие на полу.
И опять едет, пляшет, напевая: