— Может быть, это войдет и в окончательный текст. Там я взял космогоническую проблему, хотя поручил изложить ее человеку ироническому. Мне кажется, что сегодня человечество запуталось и ничего не жаждет так, как понимания, на каком пересечении времени и пространства оно находится. Глава написана очень плотно. Это объясняется не косноязычием, а другими обстоятельствами. Строки — это не только информационный материал, но и лестница, по которой вы спускаетесь в глубины изображаемого мира, изображаемых душ, провод, по которому идут токи. В романе, над которым я сижу, у меня даже строй речи все больше соединяется с миром изображаемого человека, почти графически передает его. Во всяком случае, я пытаюсь этого добиться.
Тут последовал пропуск какого-то звена:
— У каждого писателя, если он хоть немного выделяется, есть своя отметина, метка — своя сквозная тема, к которой он постоянно возвращается. А что делает Чосич?
— Ушел от всего. Занят романом. Пишет четвертую книгу.
— Четвертую? Этого нельзя делать. Надо писать эссенциями. Кратко и так, чтобы слово было частью целого. У нас защищал недавно один медик диссертацию. Он доказал, что в человеческом организме все связано со всем. Вы ударите человека по плечу и можете остановить работу сердца. Так должно быть и в художественном произведении.
— Леонид Максимович, а почему в «Воре» все герои связаны с искусством?
— Видите ли, я считаю, что в человеке главное не то, машинист он или ткач, главное — человеческий потенциал, хотя, может быть, он даже и не проявится. Надо всегда не только видеть внешность человека, но и заглянуть за него. В «Воре» искусство — это такая подсветка. Кстати, в «Воре» пропущено одно очень важное место, и я не знаю, как оно пропало. Векшин приходит, ищет документы, а находит стихи. И вот я сам не понимаю, как пропали стихи.
Он прочел это стихотворение и сказал: «Неплохие стихи, верно ведь?».
— Вот мы соберем все ваши стихи, — пошутил я.
— Ни в коем случае не надо этого делать. В свое время, в 1880-м году что ли, кто-то из великих князей собрал юношеские стихи Лермонтова, неприличные стихи. Я видел этот сборничек. Но ведь это чтение на потребителя...
В 6.30 Милосав уехал в Большой театр смотреть «Дон-Кихота», а я, проводив его, вернулся, и мы продолжили разговор. Он был трудным, порой очень жестким. Леонид Максимович был в настроении самобичевания, сказав мне, что «хотите, я напишу расписку, что я, Леонов, как человек, художник и философ...» — далее следовали уничижительные слова.
— Знаете, Леонид Максимович, если бы я забирал у вас каждый раз расписки, их бы у меня набралась гора.
Я понимал, что подобные настроения у него связаны и с общим состоянием нашего общества, где столько неурядиц и нелепостей, которые ясны каждому здравомыслящему человеку и требуют исправления, но власти почему-то этого не делают. Эти настроения определялись и затянувшейся работой над огромным романом. Возраст и состояние здоровья уже лишали писателя возможности завершить сорокалетний труд. Постоянно он переживал отсутствие заинтересованности власть имущих судьбой литературы, в том числе и его творчества.
— Поймите, у меня нет ощущения, будто труд мой кому-то нужен, будто есть люди наверху, заинтересованные в моем творчестве. Для тех — я ангажированный писатель, продавшийся коммунистам, для этих — подозрительный, способный выбросить коленце. Я ушел из Верховного Совета, потому что речи мои правили, как кому вздумается, какие-то чиновники позволяли себе кричать на меня: «Вы — слуга народа», но слово «слуга» произносили так, словно я уже возведен в лакеи. Что мне оставалось делать? За границей меня не знают. Сенсаций вокруг меня нет, а без этого там ты не интересен. Творчества моего не понимают. Да и что они вообще понимают? Разве они поняли, что это было, когда с помощью коренной идеи, лежащей в основе развития всего человечества, мы вдруг раскачали такую страну, как Россия, и она поднялась от Петербурга до Владивостока. Я это видел, я в этом участвовал. Ради этого иногда привирал или кое о чем умалчивал. Разве в этом дело? Они помнят о Сталине, его перегибах. Конечно, когда кровь льется на пол или на книгу, она портит пол, ее не смоешь со страницы. Никто не призывает не помнить репрессий, хотя бы для того, чтобы это не повторилось, все надо помнить. Но видели они, как люди, которым мир представился вдруг ясным, шли в бой и почти весело расставались с жизнью? Я это видел. Я с такими людьми переходил Сиваш. И я чувствую себя способным рассказать о них так, как не расскажут другие. Я вижу, как лежали павшие в боях, вижу каждую позу. Все дело в том, что павший в бою лежит так, как не лежит ни один умерший. Эти тайны может открыть только искусство.
Идет парад. Красивые офицеры. Я вижу их внешнюю красоту, но испытываю желание посмотреть на них сбоку, заглянуть в душу. Вижу в них нечто, не только просвечивающее во внешней красоте. И вдруг ловлю себя на мысли: «А может — этим самым я оказываю плохую услугу своему народу? Может, этого как раз и не надо?».