Читаем В кругу Леонида Леонова. Из записок 1968-1988-х годов полностью

— Может быть, это войдет и в окончательный текст. Там я взял космогоническую проблему, хотя поручил изложить ее человеку иро­ническому. Мне кажется, что сегодня человечество запуталось и ни­чего не жаждет так, как понимания, на каком пересечении времени и пространства оно находится. Глава написана очень плотно. Это объяс­няется не косноязычием, а другими обстоятельствами. Строки — это не только информационный материал, но и лестница, по которой вы спускаетесь в глубины изображаемого мира, изображаемых душ, про­вод, по которому идут токи. В романе, над которым я сижу, у меня даже строй речи все больше соединяется с миром изображаемого че­ловека, почти графически передает его. Во всяком случае, я пытаюсь этого добиться.

Тут последовал пропуск какого-то звена:

— У каждого писателя, если он хоть немного выделяется, есть своя отметина, метка — своя сквозная тема, к которой он постоянно возвращается. А что делает Чосич?

— Ушел от всего. Занят романом. Пишет четвертую книгу.

— Четвертую? Этого нельзя делать. Надо писать эссенциями. Крат­ко и так, чтобы слово было частью целого. У нас защищал недавно один медик диссертацию. Он доказал, что в человеческом организ­ме все связано со всем. Вы ударите человека по плечу и можете остановить работу сердца. Так должно быть и в художественном про­изведении.

— Леонид Максимович, а почему в «Воре» все герои связаны с искусством?

— Видите ли, я считаю, что в человеке главное не то, машинист он или ткач, главное — человеческий потенциал, хотя, может быть, он даже и не проявится. Надо всегда не только видеть внешность че­ловека, но и заглянуть за него. В «Воре» искусство — это такая под­светка. Кстати, в «Воре» пропущено одно очень важное место, и я не знаю, как оно пропало. Векшин приходит, ищет документы, а нахо­дит стихи. И вот я сам не понимаю, как пропали стихи.

Он прочел это стихотворение и сказал: «Неплохие стихи, вер­но ведь?».

— Вот мы соберем все ваши стихи, — пошутил я.

— Ни в коем случае не надо этого делать. В свое время, в 1880-м году что ли, кто-то из великих князей собрал юношеские стихи Лер­монтова, неприличные стихи. Я видел этот сборничек. Но ведь это чтение на потребителя...

В 6.30 Милосав уехал в Большой театр смотреть «Дон-Кихота», а я, проводив его, вернулся, и мы продолжили разговор. Он был труд­ным, порой очень жестким. Леонид Максимович был в настроении самобичевания, сказав мне, что «хотите, я напишу расписку, что я, Леонов, как человек, художник и философ...» — далее следовали уни­чижительные слова.

— Знаете, Леонид Максимович, если бы я забирал у вас каждый раз расписки, их бы у меня набралась гора.

Я понимал, что подобные настроения у него связаны и с об­щим состоянием нашего общества, где столько неурядиц и нелепо­стей, которые ясны каждому здравомыслящему человеку и требуют исправления, но власти почему-то этого не делают. Эти настрое­ния определялись и затянувшейся работой над огромным романом. Возраст и состояние здоровья уже лишали писателя возможности завершить сорокалетний труд. Постоянно он переживал отсутствие заинтересованности власть имущих судьбой литературы, в том чис­ле и его творчества.

— Поймите, у меня нет ощущения, будто труд мой кому-то ну­жен, будто есть люди наверху, заинтересованные в моем творчестве. Для тех — я ангажированный писатель, продавшийся коммунистам, для этих — подозрительный, способный выбросить коленце. Я ушел из Верховного Совета, потому что речи мои правили, как кому взду­мается, какие-то чиновники позволяли себе кричать на меня: «Вы — слуга народа», но слово «слуга» произносили так, словно я уже возве­ден в лакеи. Что мне оставалось делать? За границей меня не знают. Сенсаций вокруг меня нет, а без этого там ты не интересен. Творче­ства моего не понимают. Да и что они вообще понимают? Разве они поняли, что это было, когда с помощью коренной идеи, лежащей в основе развития всего человечества, мы вдруг раскачали такую стра­ну, как Россия, и она поднялась от Петербурга до Владивостока. Я это видел, я в этом участвовал. Ради этого иногда привирал или кое о чем умалчивал. Разве в этом дело? Они помнят о Сталине, его пере­гибах. Конечно, когда кровь льется на пол или на книгу, она портит пол, ее не смоешь со страницы. Никто не призывает не помнить реп­рессий, хотя бы для того, чтобы это не повторилось, все надо по­мнить. Но видели они, как люди, которым мир представился вдруг ясным, шли в бой и почти весело расставались с жизнью? Я это ви­дел. Я с такими людьми переходил Сиваш. И я чувствую себя спо­собным рассказать о них так, как не расскажут другие. Я вижу, как лежали павшие в боях, вижу каждую позу. Все дело в том, что пав­ший в бою лежит так, как не лежит ни один умерший. Эти тайны может открыть только искусство.

Идет парад. Красивые офицеры. Я вижу их внешнюю красоту, но испытываю желание посмотреть на них сбоку, заглянуть в душу. Вижу в них нечто, не только просвечивающее во внешней красоте. И вдруг ловлю себя на мысли: «А может — этим самым я оказываю плохую услугу своему народу? Может, этого как раз и не надо?».

Перейти на страницу:

Похожие книги