Понимали или нет в ту пору обитатели «Улья» масштаб своего дарования или таланта соседа? Ревнивая зависть, которая не может не существовать между людьми, тем более между художниками, была там редкой гостьей. Во всяком случае, многочисленные предания Парижской школы едва ли о ней свидетельствуют.
Но их-то ценили многие. Даже полицейский комиссар Леон Замарон. По долгу службы занимаясь делами иностранцев, он постепенно увлекся живописью и собрал недурную коллекцию картин, в том числе Сутина, Утрилло, Кикоина, Модильяни, Кременя, Маревны. Скорее всего, он не только покупал картины, но и получал их в подарок. Тем не менее художники вспоминали о нем с признательностью и он вошел в историю монпарнасской культуры.
Много неожиданностей таит в себе Монпарнас. Даже для тех, кто посвятил немало времени разгадыванию его тайн.
В 2004 году я начал писать монографию о Хаиме Сутине. Был очень увлечен работой (о Сутине даже во Франции не было еще сколько-нибудь полной книги), знал о художнике, как мне казалось, все или почти все.
Но вот, снова проходя по переулочкам за Монпарнасской башней, где-то между улицей Мэн и бульваром Эдгара Кине, мы вышли к скверу Гастона Бати (известный парижский режиссер, после Второй мировой войны руководивший театром «Монпарнас-Бати»).
Крохотный садик на треугольной площади, запущенный и даже несколько убогий, казался обычным и малоинтересным. Однако в глубине его меж чахлыми деревьями мерещилась маленькая фигурка на невысоком пьедестале, показавшаяся, как ни удивительно, странно знакомой. Неужели это он, не может и быть такого! Маленький художник смотрел на меня снисходительно и брюзгливо. Он! Посреди крохотного, даже парижанам не слишком известного садика, на фоне ресторана «Обезумевшая мидия» («La moule en folie») стоит бронзовый Хаим Сутин.
И я ничего не знал об этой статуе! И могло бы не быть этой встречи. Страшно подумать.
Художник стоит смешной и трагичный, как герои Шолом-Алейхема или Шагала: насупленный, уродливый, вдохновенный, сутулый и горделивый. Стоит нахохлившись, в помятой шляпе, неуловимо напоминая персонажей раннего Чаплина. Здесь, на Монпарнасе, начиналась его парижская жизнь, здесь же, совсем рядом, на Монпарнасском кладбище, – его могила. Вероятно, памятник этот – скорее судьбе Сутина, нежели его искусству: в нем более печали, чем той темной и пылкой страсти, которой отмечена его живопись.
Видимо, случается и так, что скульптура, не предназначенная для того, чтобы стоять посреди площади, обретает, оказавшись на улице, под небом, солнцем, дождем, совершенно особую тончайшую, застенчивую камерность: словно бы человек, вышедший невзначай из дома, не успел надеть ту незримую броню, которой – сознательно или бессознательно – пользуется каждый, кто оказывается среди чужих.
Присутствие бронзового живописца в безмолвном и почти безлюдном уголке Монпарнаса эпично и красноречиво. В нем воскрешение легенд и мифов, в нем дань едва ли не самой странной и привлекательной фигуре Парижской школы с ее нищетой, свободой, неизбывной печалью, высочайшими взлетами, весельем и страданиями.
Во Франции ведь не боятся соединять вечность, почтение и улыбку. Памятник едва ли не самому почитаемому британцу – Уинстону Черчиллю – с непривычки может показаться просто карикатурой, да и бронзовый генерал де Голль, с длинным, как у Сирано де Бержерака, носом, с журавлиными ногами, быстро куда-то шагающий, – это не персонаж эпоса, а скорее один из героев «Острова пингвинов» Анатоля Франса (оба памятника – близ Гран-Пале). Признание смешным человека достойного и знаменитого – это на самом деле свидетельство восхищения, а главное, счастливая способность не принимать самих себя и даже людей знаменитых слишком всерьез, поскольку избыточная серьезность всегда свидетельствует лишь о комплексе неполноценности. И смех над собою – всем давно известно – признак силы и чувства собственного достоинства.
Эта скульптура Арбита Блатаса[87]
– единственный в Париже памятник художнику Парижской школы. Есть, конечно, упоминавшийся «Пикассо-кентавр» Сезара, но там – грандиозная метафора. А здесь – портрет.Может быть, и впрямь этот художник обладает особым даром творческого бессмертия. И уж конечно, несравненным талантом.
«Он знал только голод, побои, унижение, гнетущую скученность своей среды, которой он был уже чужд, против которой восстал, но стигматы которой никогда не стерлись», – писали о Сутине М. Кастен и Ж. Леймари. Впрочем, в отличие от Шагала, Сутин не изживал и не поэтизировал ни прошлое, ни родину. В его искусстве вообще не было ностальгии, пристрастий к времени или сюжетам. Он писал, что видел, и выражал, что чувствовал. Второе было главным.