— Очень хорошо, извольте подождать, — сказал он генералу по-русски, тем французским выговором, которым он говорил, когда хотел говорить презрительно, и, заметив Бориса, не обращаясь более к генералу (который с мольбою бегал за ним, прося ещё что-то выслушать), князь Андрей с весёлой улыбкой, кивая ему, обратился к Борису».
На Бориса эта сцена произвела надлежащее воспитательное впечатление.
Незаметно авторского сочувствия багровому, униженному, вероятно, заслуженному генералу, да и весь контекст сцены не позволяет видеть в ней акцент на не лучших качествах центрального героя.
От царя и до самого юного офицерика русские дворяне меж собою говорят по-французски, воюя с Францией. Это в столице вводится полушуточный штраф за употребление вражеского языка — для игры. А здесь, на фронте, переведены даже имена собственные:
«— Les huzards de Pavlograd? — вопросительно сказал он.
— La ruserve, sire! — отвечал чей-то голос».
Представилось, что Сталин с Жуковым или комдив с комбатом изъясняются по-немецки в 1942 году… Чисто комедийная картина.
Кто первым стал беллетризовать русскую историю? Почему, зная предшественников Толстого, всё равно видишь родоначальником русской исторической романистики автора «Войны и мира»? Почему не от Пушкина повели бесконечный свой ряд романисты, особенно советских пор, «исповедующие толстовский реализм»? Отчего именно его приёмы оказались столь заманчивыми для воспроизведения?
Один из ответов: уравнивание людей великих и обыденных. Как, должно быть, волнующе-приятно было какому-нибудь беллетристу приступать к сценам с участием властителей мира…
В кабинете у графа Ростова мужчины курят. Желчный умник Шиншин, «запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился», а свежий, туповатый Берг «держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта».
Это типично толстовская точность, которая выдерживалась далеко не всеми даже и великими писателями. Натура, психология, внешность, поступок, привычка — этот ряд обычно безупречен у Толстого, притом в любом, в том числе и бытовом антураже, в физиологии.
Морщинистый остроумец-холостяк Шиншин курит по-настоящему, глубоко затягиваясь, курение для него — та же потребность, что и злословье, тогда как Берг курит лишь напоказ, чтобы быть как все, он даже не затягивается: каждый курильщик знает, что колечки можно выпускать лишь не пустив дым далее рта, колечек из лёгких уже не выдохнешь.
С начала романа и далее везде задеваются немцы. Толстой, в отличие от Достоевского, не имеет репутации националиста, однако ж немцам он готов всыпать при каждом удобном случае. Это и радостный дурак Берг, и гувернёр-немец, страдающий за обедом из-за того, что дворецкий обнёс его бутылкою: «Немец хмурился, старался показать вид, что и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности» — он в письмах домашним в Германию подробно всё описывал. Особенно злобно высмеиваются немецкие военные принципы, ставшее пресловутой формулой неметчины: «ди эрсте колонн марширт… ди цвайте колонн марширт… ди дритте колонн марширт…». Слова князя Андрея: «В его немецкой голове только рассуждения, не стоящие выеденного яйца», — относятся не к кому-нибудь, а к самому Клаузевицу.
Вообще во всём, что касается соотнесения русского и иностранного, автор «Войны и мира» проявляет себя крайним патриотом.
Определение «дореволюционный» («дореволюционная мебель» в московском доме Болконских) режет глаз, настолько срослось для нас с иной эпохой.
Так и употребление глагола «достать» в смысле приобрести принадлежало, как мне казалось, новейшему, может быть даже советскому времени, и тем не менее: «В этот вечер Ростовы поехали в оперу, на которую Марья Дмитриевна достала билет». А вот и употребление махрового газетного штампа, за которые ругают начинающих журналистов: «Факт тот — что прежние позиции были сильнее».
А вот — удивление уже иного порядка: Долохов в Москве в моде, «на него зовут, как на стерлядь». Но позвольте, стерляди-то, нам казалось, а г-н Говорухин ещё укрепил, стерляди в той России было невпроворот, а здесь — элита, верхушка, знать, а поди ж!..
«— Вы пьёте водку, граф? — сказала княжна Марья».
«…слушая, как он курил трубку за трубкой…»
«…пробравшись лесом через Днепр…»
«…подняв сзади кверху свою мягкую ногу…»
«Позади их, с улыбкой, наклонённая ухом ко рту Жюли, виднелась гладко причёсанная, красивая голова Бориса».
«…по доскам моста раздались прозрачные звуки копыт».
Лев Николаевич не раз признавался, что любит Александра Дюма, а «Графа Монте-Кристо» прочёл, не отрываясь, санной дорогою от Москвы до Казани.