Молодой Корней Чуковский потешался над тоже молодым тогда Алексеем Толстым, который «воздвигнул в литературе беременный живот и прячется за ним, там ему тепло и нестрашно». Задолго до Толстого Алексея этот живот воздвиг и утвердил в русской словесности главный Толстой.
Мы, конечно, знали и знаем, что были и богатые, и бедные дворяне, и всё же помещики одного круга, представляется, хотя бы примерно одинаковы в быту. Поражает реакция Долли на бытовое устройство в имении Вронского.
«— Как хорош! — сказала Долли, с невольным удивлением глядя на прекрасный с колоннами дом». «Комната эта была не та парадная, которую предлагал Вронский, а такая, за которую, Анна сказала, что Долли извинит её. И эта комната, за которую надо было извинить, была преисполнена роскоши, в какой никогда не жила Долли». «В детской роскошь, которая во всём доме поражала Дарью Александровну, ещё больнее поразила её».«.. франтиха-горничная в причёске и платье моднее, чем у Долли…» И т. д.
Долли подмечает всё с вниманием человека другой, низшей среды, и писатель вскоре вводит рядом с богатством иное, нравственно низшее положение Вронского и Анны.
Анна и мать дурная — не помнит, сколько зубов прорезалось у дочери, и предохраняться от беременности научилась, и в конце концов Долли с удовольствием узнаёт от своих людей обратной дорогою, что барин скупой и лошадей кормили дурно.
«Они (женщины. — С. Б.) мучат для того… как бы это сказать… а мысль совершенно оригинальная… для того, чтобы вперёд вознаградить себя за те права, которые они потом теряют» (Островский А.Н. Грех да беда на кого не живёт).
У Достоевского дьявол многолик. Герои его всегда в искушении и очень часто дают себе волю, страдая затем. Греха в мире Достоевского больше, чем у другого русского писателя. В отличие от реальной «бытовой» жизни, управляемой страхом и условностью, его герои свободны и бесстрашны, они реализуются в грехе, и затем следует покаяние.
У Толстого дьявольское искушение в сущности это только похоть. Так и рассказ он назвал. Подлинно дьявол у него везде лишь в женском соблазняющем обличье.
Почему-то очень трогает, что Толстой и Островский были на ты. Сам Толстой вспоминал: «я с ним почему-то был на ты».
Мало ли какие писатели были меж собою на ты, скажем, весь кружок Некрасова. Может быть, просто потому, что Лев Николаевич мало с кем был на ты, а из писателей, так кажется, и вовсе ни с кем. Но есть для меня какая-то очевидная приятность в этом ты, почему-то кажется, что и самому Толстому приятно было, уже и в шестьдесят лет, обращаясь к Островскому с просьбой разрешить печатать его сочинения в «Посреднике», писать это самое ты.
По-моему, он был искренен, когда говорил, что благодарен Островскому, некогда разбранившему его комедии: «Заражённое семейство» — «это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши от его чтения».
«…честный человек в России мастер молчать, где ему молчать не следует» (Лесков Н. С. Расточитель).
Сельские попы у Лескова («Смех и горе») пишут владыке друг на друга доносы и по какому поводу! Подглядел один «сего священника безумно скачущим и пляшущим с неприличными ударениями пятами ног по подряснику», «азартно играл в карты, яростно ударял по столу то кралей, то хлапом и при сём непозволительно восклицал: “никто больше меня, никто!”».
Как был унижен поп в послепетровской России известно, но из всей русской классики, кажется, лишь один Лесков показал это, просто с позиции человеколюбия, а не истории, теологии, и прочего. Ещё Чехов.
В той же повести методы жандармские раскрываются с тем жутковатым юмором, что для людей нашего поколения накрепко связан с тремя зловещими буквами. Здесь же и беспощадно-трезвый взгляд на новинку сезона — земства, здесь же и о либералах…
Лескова никогда не хотели ценить по достоинству, потому что он всех ценил по делам.
23-летний Чехов пишет брату Александру о знакомстве с Лесковым с той развязностью, которая призвана скрыть, что ему льстит это знакомство, скорая короткость его: «С Лейкиным приезжал и мой любимый писака, известный Лесков. Последний бывал у нас, ходил со мной в salon, в Соболевские вертепы… Дал мне свои сочинения с факсимиле. Еду однажды с ним ночью. Обращается ко мне полупьяный и спрашивает: “Знаешь, кто я такой?” — “Знаю”. — “Нет, не знаешь… Я мистик…” — “И это знаю…” Таращит на меня свои старческие глаза и пророчествует: “Ты умрёшь раньше своего брата.” — “Может быть.” — “Помазую тебя елеем, как Самуил помазал Давида… Пиши”. Этот человек похож на изящного француза и в то же время на попа-расстригу. Человечина, стоящий внимания. В Питере живучи, погощу у него. Разъехались приятелями». Было Лескову 52 года.
Оба печатались в «Осколках» у Лейкина. Трудно вообразить соседство автора «Воительницы», «Соборян» с ладно уж Чехонте, но с Лейкиным и другими, с этими невзыскательными карикатурками, всяческой «смесью» и прочим. И ставил себя он, человек крутого и независимого нрава, с молодёжью не сверху вниз?