— Может, нам еще чокнуться, чтоб на звон бокалов набежали коменданты? Тогда допивать придется в карцере.
— Нет, я хочу с тобой! Я тебе отбавлю.
— Чтобы опьянеть, мне вполне хватит твоей пьяной рожи.
— Ну, поехали! — прошептал он и жадно припал к кружке, потом передал ее мне: — Там немного осталось — твоя доля!
Я в два глотка справился с теплой после разбавления жидкостью.
— Теперь кашу! — сказал Тимофей спотыкающимся голосом. — Скорей кашу, а то замутит.
Мы в две ложки умяли его миску каши. Тимофей пьянел на глазах.
— Я немного на взводе… — пролепетал он. — В голове, знаешь… Ну, ты понимаешь…
— Я все понимаю. Ты мерзко нализался, или, по-лагерному, накирялся! — сказал я сурово. — Ты определенно под мухой, ты бухой, ты косой, ты осоловелый! Ты напился, напился, напился! Не понимаю, откуда ты в наше трудное время сумел достать столько спирта? Только чистосердечное признание облегчит твою участь. Кто не признается, тот не раскается — так сказано в святом Евангелии от Николая Ежова. Пошли спать.
Я кое-как помог ему улечься на нары, потом повалился на свои. Мне досталось меньше спиртного, и я спал крепче. Тимофей стонал и просыпался, под утро выбегал ехать в Ригу. Перед разводом он выглядел больным, жаловался, что голова разваливается на куски. В цехе Тимофей жадно кинулся на воду — и от нее захмелел снова.
Но к вечеру он перестал жаловаться на головную боль. А на другой день сказал мне восторженно:
— Как мы с тобой невозможно шарарахнули, а? Я на нарах летал, словно по воздуху, — земля проваливалась… Вот это был счастливый день — так счастливый день! Никогда не забуду.
С той поры жизнь Тимофея Кольцова явственно расслоилась на две неравноценные части: одну, унылую и однообразную, — до счастливого дня, когда мы с ним «правильно кутнули», и другую, начавшуюся этим удивительным днем. Он вспоминал о своем счастье утром и вечером, день этот постепенно все больше обогащался, становился до того насыщенным, что мог наполнить собой целую небольшую жизнь.
А еще через какое-то время я нечувствительно выпал из этого дня и мое место заняла давно исчезнувшая Лена. С ней тоже произошли изменения, и чем шло дальше, тем безвовратней они усиливались. Теперь она была нежна, приветлива, отзывчива и любила так горячо и преданно, так беззаветно и жертвенно, как вряд ли могла полюбить другая. Если бы не злобные души и черные руки, она и сейчас была бы с ним и единственный счастливый день продолжался бы вечно.
Тимофей часто приходил ко мне и говорил, растроганный:
— Помнишь, Сережа, тот вечерок, когда я выпивал с Леночкой? Что было, что было — просто неслыханно напился! Голова — электромагнитный эфир, руки — крылья, ноги — паруса! По земле шел как летел — честное слово! А она! Если бы ты только догадывался, какая это женщина! Ты бы ее руки целовал, я тебя знаю! Сердце — чистейшее золото, другого такого не найти. Вот за это ее и уволили из цеха. Позавидовали нашему счастью, честно тебе говорю!
Истинная ценность существования
В этом человеке угадывалась военная косточка. Даже блатные говорили, что «батя из военных». Он одевался в такие же безобразные ватные брюки и бесформенный бушлат, что и мы, но носил эту уродливую одежду непохоже на нас. Он был подтянут, спокоен и вежлив особой отстраняющей и ставящей собеседника на место вежливостью. Мы прожили с ним бок о бок почти год, и я ни разу не слышал от него не то что мата, но и чертыханья. Если у него даже и являлось временами желание выругаться, то он не давал ему воли. У него, видимо, не воспиталось обычной у других привычки настаивать, добиваться, вырывать, выгрызать свое — он всю свою жизнь просто командовал.
При первой встрече я сказал ему, что он напоминает мне кого-то очень знакомого, только не соображу — кого. Он ответил, сдержанно улыбнувшись:
— Моя фамилия Провоторов. Вряд ли она что-нибудь вам говорит.
Я любил поражать людей неожиданной эрудицией. Я помнил тысячи дат, имен и событий, которые были мне абсолютно ни к чему. Мой мозг был засорен великими пустяками. Я мог сообщить, в какой день вандалы Гензериха взяли приступом Рим, когда родился Гнейзенау и произошла Варфоломеевская ночь и как звали всех маршалов Наполеона, капитанов Колумба, офицеров Кортеса. Зато я понятия не имел о том, без чего зачастую было невозможно прожить — друзья возмущались моей житейской неприспособленностью и ворчливо опекали меня. Чаще всего я пропускал их уроки мимо ушей.
— Если вы не конник Провоторов, прославленный герой гражданской войны, — проговорил я небрежно, — то фамилия ваша в самом деле ничего мне не говорит.
Он с изумлением посмотрел на меня.
— Я тот самый Провоторов. Только какой уж там герой! Вы преувеличиваете.