А в бараке, по праву владельца газеты, я прочитывал ее вслух от корки до корки. Обычно это совершалось после ужина. Лишь в дни особенно важных событий чтение происходило до еды. Так случилось и в тот вечер, когда появилась первая боевая сводка финской войны. Я помню ее до сих пор. В ней гремели литавры и барабаны, разливалось могучее ура — ошеломленного противника закидывали шапками. Наши войска атаковали прославленную линию Маннергейма, прорвали ее предполье, с успехом продвигаются дальше — так утверждала сводка. У нас не было причин не доверять ей. Мы знали, что наша армия — сильнейшая в мире. Мы верили, что от Москвы до Берлина расстояние короче, чем от Берлина до Москвы. Осатаневшие белофинны задумали с нами войну — пусть теперь пеняют на себя: завтра их сотрут в порошок!
Бушлов по обыкновению лежал на нарах, безучастный ко всему. Услышав сводку, он соскочил на пол и протолкался ко мне.
— Дайте газету! — закричал он. — Немедленно дайте, слышите!
Я строго отвел протянутую руку.
— Успеете, Бушлов! Вы не один интересуетесь последними известиями. Сейчас я прочту четвертую страницу, потом можете вы. Но недолго, у меня уже человек пять просили…
Провоторов наклонился ко мне.
— Дайте ему газету! — сказал он тихо. — Сейчас же дайте! Очень прошу, Сережа!
Провоторову я не мог отказать. В его голосе слышалась непонятная мне тревога, он готов был сам вырвать у меня газету и передать ее Бушлову, если бы я еще хоть секунду промедлил. Я в недоумении переводил взгляд с одного на другого. Бушлов, выпучив глаза, не пробегал строки сводки, а впивался в них. Так читают страшные известия, слова, которые должны врезаться в память на всю жизнь — буквы, пронзающие пулями, рубящие топором… Даже со стороны было видно, что он весь дрожит от напряжения.
Потом он бросил газету на стол и, ничего не сказав, стал проталкиваться к своим нарам. Он лежал там, уставясь в потолок, не шевелясь, не произнося ни звука.
— Провоторов выпрямился и вздохнул. Он глядел на притихшего Бушлова. Я был так поражен изменившимся лицом Провоторова, что забыл о газете.
— Читайте, Сережа! — сказал он, словно очнувшись. — Читайте!
Я кое-как дочитал газету, и в бараке сели ужинать. Собригадники Бушлова позвали его вниз, он нехотя слез, хлебнул две-три ложки и убрался на свою верхотуру. Пока он сидел за столом, я незаметно изучал его лицо. Если бы даже я сел напротив и уставился прокурорским взглядом, он не заметил бы, что я тут. Он был вне барака, вне нашего заполярного Норильска — где-то там, на «материке». Никогда не думал, что люди способны так отрешаться от окружения. Я и не подозревал до этого, что человек за полчаса может постареть на десяток лет. Бушлов, не очень опрятный, угрюмый и раздражительный, был мужчиной в расцвете сил. Сейчас за столом сидел старик с обвисшим, посеревшим лицом, с мутным взглядом и трясущимися руками — он с трудом доносил ложку ко рту, не расплескивав ее.
Перед сном я люблю почитать. В этот вечер я зачитался за столом, под тусклой лампочкой, и, когда полез на нары, все давно уже храпели, свистели и сопели — кто как любил. Напротив меня лежал Провоторов, подтянутый и спокойный даже во сне. Я знал, что он крепко спит. Он всегда крепко спал, когда лежал на спине. Не сделав ни одного движения за семь или восемь часов, потом он открывал глаза и сразу поднимался. Я завидовал его удивительному умению спать. Я не терпел двух дел — засыпать и просыпаться, даже лагерь не сумел меня перевоспитать.
Но, хотя Провоторов спал, а я по обыкновению изводил себя бессмысленными мечтами черт знает о чем, он вскочил раньше моего, когда с нар Бушлова вдруг донеслись рыдания. Бушлов метался на досках, прикрытый одним бушлатом, — это и была его постель, — и душил соломенной подушкой вопли. Он именно вопил, словно от приступов боли, а не плакал, он корчился и исторгал из себя импульсивные дикие вскрики. Он совал в рот кулаки, чтоб его не услышали, наваливался лицом на подушку, но вопли с каждым спазмом становились громче.
Истерику у женщин я видел не раз, но истерика у здоровых мужчин — явление не такое уж частое. Я вскочил, но Провоторов жестом показал, чтобы я не поднимался с нар. Он гладил Бушлова по плечу, успокаивая, и кричал на него гневным шепотом:
— Возьми себя в руки! Стыдись, разве можно так распускаться! Всего от тебя ожидал, этого — нет!
Бушлов немного успокоился. Справившись с истерикой, он заговорил. Неподвижно лежа на нарах, я слышал его тихий, быстрый, страстный голос.
— Пойми меня, нет, ты пойми меня, пойми! — твердил он. — Я же вижу их, пойми, вижу! Они же гибнут, неотвратимо погибают вот в эту самую минуту — а я тут, ты понимаешь это, я тут! Они умирают, а я ем, сплю… Это же преступление, пойми меня, пойми!
Он снова заметался на нарах, рыдая страшным воющим шепотом. Провоторов снова закричал на него.
— Нет здесь твоей вины, никогда не соглашусь! Несчастье — да, но не вина. Ты не сам поехал сюда, тебя отправили под конвоем. Успокойся, я тебе приказываю! И с чего ты взял, что они гибнут? В сводке сказано…
Бушлов привскочил на нарах, как подброшенный.