Анна Ильинична сделала шаг назад, стараясь не согнуться под ветром.
— Ко мне с такими предложениями не лезьте! — Она чуть не плакала от злости и безысходности. — Я работаю, а не кантуюсь. Как вам не стыдно — так нелегко, так страшно нелегко, а у вас одно на уме — кантоваться!.. Хуже, чем животные! Да я лучше умру, чем пойду на это!
— Поболтала, хватит! — прохрипел он. — Культурник выискался — работай, работай!.. От работы кони дохнут, а чем мы хуже лошадей? Дарма я к тебе пришкандыбал, что ли? Пошли, говорю!
Он протянул руку, она оттолкнула ее.
— Не смейте! Никуда я с вами не пойду.
Он схватил ее в охапку, попытался потащить на руках. Ветер помог Анне Ильиничне, их усилия слились в один удар — уголовник упал. Вскочив, он снова накинулся на Анну Ильиничну.
— Врешь, падла! — ругался он. — Чего надумала — замерзать! Не дам — ясно? Силком перекантуемся, раз добром не хочешь. Меня же засмеют, если не притащу. И тебя, глупую, жалко — пропадешь!
Из последних сил Анна Ильинична снова вырвалась. Отбежав, она схватила лом и занесла над головой.
— Попробуйте подойти теперь! — крикнула она. — Не пощажу!
Он понял, что она говорит серьезно. Долгую минуту он не отрывал от нее сердитых глаз.
— Дура! — сказал он. — Я же от сердца. Ладно, пропадай, раз нравится.
Он повернулся и зашагал к обрыву. Ветер наддал ему в спину, мужчина покатился под откос и сумел задержаться лишь у навеса. Там он оглянулся и погрозил Анне Ильиничне кулаком.
А потом началось то, что Анна Ильинична назвала самыми тяжелыми часами в своей жизни. Она и не подозревала раньше, что может быть так плохо. Ей пришлось работать в одиночку до вечера, пока не спал ветер и не выползли из своих укрытий стрелки. Когда бригада возвращалась в зону, Анну Ильиничну поддерживали две дюжие женщины, сама она уже не могла передвигаться. Обморожений, к счастью, не оказалось, но даже черствый лепком без упрашиваний и споров дал освобождение от работы на три дня, так ей было плохо.
Закончив свой рассказ, Анна Ильинична победоносно оглядела нас. Она ждала похвал, преклонения перед ее твердостью. Мы сконфуженно молчали. Ее обидело наше молчание. Она обратилась ко мне:
— По-вашему, у меня оказалось мало мужества?
Я замялся.
— Как вам сказать, Анна Ильинична… Мужества у вас, конечно, много, даже очень много — нельзя не восхититься. Но разума…
— Вот как! Я, оказывается, поступила неразумно! Уж не хотите ли вы сказать, что я должна была принять предложение этих двух ужасных людей?
— Видите ли, Анна Ильинична… Да, именно это я и хотел сказать — вам надо было согласиться, а не отбиваться. И мне кажется, они не такие уж ужасные — эти два человека.
Анна Ильинична вспыхнула, но сдержалась. Она сказала с высокомерной холодностью:
— Может, вы все-таки объяснитесь?
Конечно. Боюсь, вы неправильно поняли их намерения. Кантоваться, по-лагерному, примерно то же, что и волынить или, вернее, отлынивать от работы. Вот что они вам предлагали — отдохнуть, переждать в местечке потеплее, пока кончится пурга. Короче — устроить длительный перекур. Согласитесь, в этом нет ничего оскорбительного!
Валя отказывается от премии
Женские бараки существовали в каждой из наших лагерных зон, но женщин и в лагере, и в поселке — «потомственных вольняшек» либо освобожденных — было много меньше, чем мужчин. Это накладывало свой отпечаток на быт — и в зоне и за пределами колючей проволоки.
Женщины, как бы плохо им ни жилось, здесь чувствовали себя больше женщинами, чем во многих местах на «материке». За ними ухаживали, им носили подарки, и хоть порой — в кругу уголовников — их добывали силой, но добывали как нечто нужное, жизненно важное, в спорах — до поножовщины — с соперниками. Их не унижали, не подчеркивали ежедневно, что сейчас, в силу серьезного поредения мужских рядов, — они, женщины, хоть и приобрели первозначность в работе и семье, но с какой-то иной точки зрения стерлись во второстепенность.
Женщины ценили свое местное значение, оно скрашивало им тяготы сурового заключения и жесткого климата. Я иногда читал письма уехавших своим подругам, оставшимся на Севере: дура была, что не осталась вольной в Норильске, а удрала назад на тепло и траву. Есть здесь и тепло, и трава, только я никому не нужна, а вкалывать надо почище, чем в Заполярье.
Такой порядок существовал до войны и в первые ее годы, пока в каждую навигацию по Енисею плыли на север многотысячные мужские этапы. Война радикально переменила положение. Сажать в лагеря молодых «преступивших» мужчин стало непростительной государственной промашкой, их, наскоро «перевоспитав», а чаще и без этого, отправляли на фронт. Это не относилось, естественно, к «пятьдесят восьмой», но и поток искусственно выращиваемых политических заметно поубавился — до конца войны, во всяком случае.
И вот тогда прихлест женщин в лагеря стал быстро расти. В основном это были «бытовички», хотя проституток и профессиональных воровок не поубавилось — они просто терялись в густой массе осужденных за административные и трудовые грехи.