Хорошо помню первый большой — на тысячу с лишком человек — женский этап, прошагавший мимо нашего лаготделения в зону Нагорное, выстроенную для них. Коменданты и нарядчики еще с вечера разнесли по зоне потрясающую весть — в Дудинке выгружают женщин, ночью их повезут в Норильск, днем они прошествуют на Шмидтиху. Из нашей зоны был хорошо виден вокзал, расположенный внизу, и еще с утра свободные от работ высыпали к проволочным оградам — не пропустить прихода поезда с женским этапом. В нормальный день стрелки на вышках не допустили бы заключенных так близко к «типовым заборам»: соседство зека с проволокой можно было счесть и за попытку к бегству с вытекающими из этого последствиями. Но сейчас у проволочных изгородей толпились не единицы, а сотни, и ни один не рвался в ярости либо в отчаянии рвать проволоку — «попки» благоразумно помалкивали.
Я в эти дни выходил в вечернюю смену и, конечно, не захотел пропустить женского этапа. Но в низины зоны — она строилась террасообразно, вокзал лучше был виден из нижних бараков — не пошел (там уж слишком густела толпа), а пристроился недалеко от вахты — здесь тянулось шоссе от вокзала до рудника открытых работ и угольных шахт.
— Подходят, подходят! — заорали из нижней толпы.
Выгрузка этапа — всегда дело долгое, а женского — особенно. Женщины, в отличие от даже самых непокорных уголовников, мало считаются с криками и руганью конвойных. И прошло не менее часа от прихода поезда, прежде чем мы увидели ряды, медленно поднимавшихся по горной дороге мимо нашего лаготделения.
Это был первый чисто женский этап, который мне довелось видеть, — и он врубился в сознание навсегда. Еще многие тысячи женщин должны прибыть в Норильск, еще многие годы поставка их в лагеря была важной частью героических трудовых усилий государственной безопасности. Но картина, подобная той, что открылась мне в первом этапе, уже так незнакомо ярко не повторялась. Шел сорок третий год самого кровавого столетия в истории человечества, шла самая жестокая война из всех, какие человечество знало. До нас, нестройно толкавшихся у проволочного забора и живших в искусственном, сравнительно благополучном мирке, вдруг страшно дошло, какие сегодня условия на «материке», на воле, которой всем нам так не хватало, к которой мы все так жадно стремились…
День был неровный и недобрый, шел сентябрь, самый непостоянный месяц в Заполярье. В эти дни бывает, что светит солнце и красно пылают тундровые мхи и кустики, томным золотом сияют лиственничные лески. Но случаются и муторные ледяные дожди, и первые метели, и гололеды, рвущие электролинии и обламывающие ветви деревьев. В тот день была просто плохая погода, без особых выбрыков природы. Глухое небо сеяло мелкий дождь, под ногами хлюпало. С верховьев Угольного ручья — междугорья Шмидтихи и Рудной — дуло по-обычному, то есть для нас уже привычно, для новичков Севера — нестерпимо. Мы стояли у проволочных изгородей и смотрели на женщин, а женщины шли мимо и смотрели на нас. Мы с нетерпением ждали встречи с женским этапом, готовились, уверен, приветствовать подружек по несчастью веселыми криками, шутками, острыми лагерными словечками. Но криков и шуток не было — мы молчали. Мы были подавлены. Не я один — все стоявшие по эту сторону проволочного забора. Мы реально увидели картину, казавшуюся каждому непредставимой.
В лагере уже начали выдавать зимнее обмундирование, но пока его получали строители, работавшие на открытом воздухе. В нашей эксплуатационной зоне лишь геологов снабдили полушубками, остальные еще носили летне-осеннюю одежду: кто щеголял в телогрейках первого срока и кожаных сапогах, кто красовался в «беу» и чиненной сто раз обуви. Но какая бы одежда на нас ни была, мы не мерзли и не мокли. Лагерное начальство твердо — по собственному неоднократному опыту — знало, что плохая одежда неотделима от множащихся невыходов на работу. А массовые невыходы грозят выговорами и наказаниями и даже — тоже было проверено — грозным вопросом: «А по чьему вражескому заданию вы систематически срываете план?..» И летняя одежда у нас была летней одеждой для Севера, в ней можно было перебедовать и неморозные снега, и неледяные ветры, и промозглую сырость с дождем.
А мимо нас тащились трясущиеся от холода, смертно исхудавшие женщины в летней одежде — да и не в одежде, а в немыслимой рвани, жалких ошметках ткани, давно переставших быть одеждой. Я видел молодые и немолодые лица с впавшими щеками, открытые головы, открытые ноги, голые руки, с трудом тащившие деревянные чемоданчики или придерживавшие на плечах грязные вещевые мешки. И меня, и всех, кто стоял со мной у забора, резануло по сердцу — в этапе были и совершенно босые, даже тряпок, скрепленных веревками, не было. Женщины двигались по диабазовому щебню нашей горной грунтовки — кто проваливался с хлюпаньем в лужи, кто вскрикивал, напарываясь подошвой на острый камень.
— Сволочи! — прошептал кто-то около меня. Я догадывался, к кому это относится.