Вдоль женского этапа, с винтовками наперевес, браво держа дистанцию, вышагивала охрана. Не знаю, чего уж наши стрелочки боялись — того ли, что женщины бросятся через колючую проволоку к нам, не добредя до своей законной «колючки», или что повалятся наземь перед нашей вахтой? Возможно, охранникам хотелось показать и нам, и этапу, что они — начальство, вершители судеб людей низшего сорта и верные стражи тех, кого надо охранять от таких, как мы. Проходя мимо нас, они громко и сердито покрикивали: «Не сбивать шагу! Держи равнение! Пятерка, шире шаг! Кому говорю — не высовываться! Эй ты, иди вперед, а не вбок!»
Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой:
— Гляди, мужиков сколько!
— Живем! — отозвалась соседка.
Я потом выспрашивал знакомых, наблюдавших женский этап, слышали ли они еще какие-нибудь слова. И все подтверждали, что этап в тысячу женщин проследовал мимо нас в молчании. Только эти две как-то выразили веру в наше доброе отношение и надежду на улучшение жизни.
В нашей зоне допоздна не стихали шумные разговоры. Нас словно прорвало, когда последняя пятерка этапа прошла угловую вышку. Я постоял, послушал, что говорят, и вернулся в свой барак — готовиться к вечерней смене. Но и на заводе — в управлении, в цехах, в конторах — только и разговоров было, что о женском этапе.
— Ну голодные же, ну доходные — страх смотреть! — кричали одни.
— Подкормятся. Оденутся в теплые бушлаты и чуни, а кому и сапоги, неделю на двойной каше — расправятся. Еще любоваться будем! — утешали другие.
— Надо подкормить подруг! — говорили те, кто был помоложе. — Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветной баночки тушенки.
— **** буду, если не справлю своей суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог! — громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов. — У нас же скоро октябрьский паек за перевыполнение по никелю. Весь паек — ей!
— Кому — ей? Уже знаешь, кто она? — допытывался его кореш.
Металлург не то удивлялся, не то возмущался:
— Откуда? Еще ни одной толком не видел. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь спокоен, смазливая от меня не уйдет.
— Вот как повстречаться? — деловито прикидывал опытный лагерник. — В какую промзону их выведут? Если на рудник и шахту, пиши пропало — там местных мужиков навалом. На разводе еще поглядим на красуль. А чтоб по-хорошему — не пощастит!..
— Ничтяк! — радостно кричал тот же металлург. — Выпрошу у знакомого коменданта пропуск на рудник — и подженюсь до освобождения.
Мой друг Слава Никитин, механик плавильного цеха, поделился со мной своими скорбными наблюдениями над женским этапом:
— Что делается на воле, Сергей? Я видел: одна придерживала юбку, чтобы шматьями не отвалилась. Руки голые, шея голая, на голове одна волосяная кудель… И все в своем домашнем, ни на одной казенного. Ну, поизносились на пересылках и на этапе, понимаю. Но хоть бы одно настоящее пальто, хоть что-то похожее на настоящее платье…
— Война, Слава. И голодуха в тылу. Были, наверное, у каждой и пальто, и хорошее платье, и ботинки. У одних украли на пересылках, другие отдали за подкормку. Голод не тетка, слышал такую философскую истину?
Мысль Славы, всегда прихотливая, скакнула в сторону.
— Ты их хорошо рассмотрел? Я всех сразу определил. Ты знаешь, я физиономист.
— Красивых не приметил, — осторожно высказался я. — Так, средней стати. Женщины, в общем, как женщины. С печатью времени на челе.
— При чем здесь чело? Стихи, наверное? Красивая, некрасивая — это не физиогномистика, а парикмахерское любование. Я вот о чем. «Пятьдесят восьмую» видно издалека, их не было, за это ручаюсь. И блатных негусто, десятка два-три от силы. Короче, бытовички. Чего-то по случаю уворовала, почему-то в колхозе недотянула трудодней, на работу без оправдания не вышла… В общем, народ, а не интеллигенция. Нам преступления шили, поскольку в натуре их не было. Этим и шить не понадобилось, сами нарушали законы. У каждой своя вина.
— Что называть преступлениями, Слава? И вообще: в ту ночь, как умерла княжна, свершилось и ее страданье; какая б ни была вина, ужасно было наказанье.
— Опять стихи? — подозрительно осведомился он. — Поверь моему дружескому слову, когда-нибудь тебя за стихоплетство…
— Стихи, Слава. Только не мои. Мне до таких стихов, как Моське до слона.
— Это хорошо, что не твои. Рад за тебя, — сказал он, успокоенный. — Не то услышит грамотный стукач и накатает, что стихотворно клевещешь на государственную политику справедливого возмездия за преступления.
Когда Слава Никитин рассуждал, я не всегда понимал, где он серьезен, а где иронизирует.