В военные годы мы ходили в нашем — очень благополучном сравнительно с другими — норильском лагере вооруженные ножами. Холодное оружие, конечно, строго запрещалось, но мы почему-то верили, что только ножи длиннее 11,5 см считаются боевыми, а те, которые покороче, — чуть ли не производственный инструмент. Вероятно, это было неверно, но все мы, успокоенные, что не нарушаем лагерных запретов, брали с собой на всякий случай ножи — смерть, шаставшая в сторонке, побаивалась вооруженных. В принципе, оружие было скорей декоративное, чем реальное, но все же в двух драках я вытаскивал его, чтобы попугать противника, а во второй из них даже замахивался им, но, к счастью, мой противник сбежал, и я не сумел проверить, могу ли я стать в минуту ярости реальным убийцей, а не только воображать себя таким. В подобном случае каждый склонен считать, что его должны бояться не меньше, чем он боится других.
Впрочем, такое представление о себе было реальной силой, своеобразным щитом, невидимо таскаемым с собой. Вспоминаю забавный вечер в январе или феврале какого-то из последних военных лет. Я возвращался домой в родное шестое лаготделение, раскинувшееся своими бараками на склоне горы Барьерной чуть подальше Медвежьего ручья, чуть повыше корпусов Коксохима и чуть поближе кобальтового завода. Дорогу освещали фонари на нечастых столбах. На все стороны простиралась полярная ночь — небо, забитое тучами, не играло в световые электронные игры, далеко слева на северо-западе озарялся Горстрой, справа, с юго-востока, муторно хиусило — горный ветер злой поземкой, хиусом, по-змеиному шипя на неровностях наста, сбегал и сбегал через промплощадку в долину. И вообще был некоторый перебор мороза, градусов не меньше сорока пяти — вместо привычной погодки на тридцать-тридцать пять.
Ни время суток, ни мороз, ни вредный змей хиус не располагали к неторопливым прогулкам. Я задержался в лаборатории и теперь торопился не прозевать ужин — уткнув две трети лица в какую-то тряпку, заменявшую шарф и выспренне именуемую кашне, бежал той самой бодренькой не то рысцой, не то трусцой, которая сейчас называется оздоровительным бегом. По сторонам я, естественно, не смотрел, пейзаж развороченной промплощадки и в полярный день не чарует, а уж в ночь тем более не тянет к лицезрению. К тому же надо было разворачивать шарф, чтобы смотреть, а на освобожденных бровях и ресницах быстро нарастали барьеры льда. Дорогу я знал хорошо — тысячекратно исхожена, световую линию пути ощущал сквозь шарф — для этого ее не надо было видеть.
Но на перекрестке (дорога прямо шла на кобальтовый завод, направо — в лаготделение) я сменил трусцу на шаг и снял с глаз шарф. У фонаря стояли двое и издали высматривали меня. Это был непорядок. Даже тепло одетому не полагалось неподвижно стоять на морозе под пятьдесят, к тому же ужесточенном убийственным хиусом. Всякий непорядок означал происшествие. Всякое происшествие на пустынной дороге грозило недобрым. Двое, я понял это сразу, поджидали меня. Уйти от них было некуда. Я свернул в сторону фонаря и остановился перед ними. Они молча рассматривали меня, я молча рассматривал их. Они, как и соответствовало погоде, были безлики — темные тряпки закутывали лица, для глаз оставалась щелка.
— Чего вылупил глазенапы? — неприязненно прохрипел один. — Хочешь по шее получить?
— Не хочу, — честно признался я.
— Тогда вали! — приказал второй. — Смотреть на тебя — глаза холонут. И не оборачивайся, а то рассержусь и догоню.
Я зашагал дальше и минуты три не оборачивался — ужасно не хотелось, чтобы меня догоняли. Но потом все же обернулся. Двое по-прежнему подпирали спинами фонарный столб. Нет, это было нехорошо — жуткий непорядок.
В четырнадцатом бараке, где я жил, стояли гам и клекот. У длинного, на полбарака, стола сидел расстроенный бухгалтер Василий Лопатинский, ему в несколько рук массировали лысую голову. Ко мне кинулось человек пять.
— Ты живой? Целый? Все на месте?
— Живой и целый, — похвастался я. — Вот все тут: руки, ноги, голова. Души только нет. Душу оставил на воле, пусть пока полежит в ломбарде, там порядок: вещи в нафталине и пыль стирают.
— Остряк! Душу сохраняет! Кому она нужна? Шапку сохранил — это важней. Двоих на повороте видел?
— Видел. Стояли у фонаря.
— Вот-вот, у фонаря! А с Василия Ивановича содрали его Мономаха, облегчили от рукавиц, пошарили в карманах — банку американской тушенки увели, сволочи! И наддали в зад, чтобы бежал пошустрей, а то замерзнешь, сказали.
Лопатинский подтверждал информацию горестными кивками. Мы все завидовали доброй завистью великолепной пыжиковой шапке нашего пожилого бухгалтера. Вместительная как бочонок, она прикрывала и уши полностью, и шею до плеч. Это была царская шапка, недаром ее прозвали «Мономахом». А рукавицы были как рукавицы, не то из драного меха, не то с ватной прокладкой.
— Как же вы шли без шапки, Василий Иванович? — посочувствовал я. — Ведь могли поморозить голову!