Старик Эйсмонт, услышав о неожиданном угощении, поднялся сразу, Альшиц сперва послал Прохорова к нехорошей матери — за то, что не дал досмотреть радужного сна, но, втянув ноздрями запах супа, тоже вскочил — даже в самых радостных сновидениях дополнительных порций еды не выдавали. Эйсмонт похлебал с полмиски и воротился на нары. Альшиц наслаждался еще дольше, чем мы с Сашей Прохоровым. Затем наступила очередь Хандомирова и Анучина, после них разбудили бригадира Потапова и бывшего экономиста Яна Ходзинского, эта пара гляделась у бака эффектней всех: рослый Потапов, не вставая со скамьи, загребал суп ложкой как лопатой, а маленький Ходзинский приподнимался на цыпочки, чтобы зачерпнуть погубже и погуще. Пиршество в бараке продолжалось до середины ночи, но мы с Прохоровым этого уже не видели. Обессиленные от сытости, мы провалились в сон, когда над баком трудилась четвертая пара соседей.
…Рассказ мой будет очень неполон, если не расскажу о нескольких встречах с Прохоровым, после того как мы — надеюсь, навек — распростились с лагерем. В 1955 году решением Верховного суда СССР нас обоих реабилитировали. Прохоров испытал еще одну радость, мне, беспартийному, неведомую, — его восстановили в партии со всем доарестным стажем. Он жил у сестры в Гендриковском переулке, в доме, где некогда обитали Брики и Маяковский. Там уже был тогда музей Маяковского.
— Срочно ко мне, встретимся на Таганке, — позвонил мне Прохоров. Я тоже тогда жил в Москве, у родственников.
У станции метро на Таганке Прохоров рассказал мне о своей радости и объявил, что ее надо отметить, душа жаждет зелени, которой нам так не хватало на Севере, а также хорошего шашлыка, отменного вина и небольшого хулиганства — из тех, которые не заслуживают внимания милиции. Я предложил поехать в парк культуры и отдыха: зелени там хватит на долгую прогулку, а шашлыков и вина в ресторане — на любые культурные запросы. Что же до хулиганства, то выбор я предоставляю ему самому.
Мы спустились в метро. На середине эскалатора Прохоров, скромно стоявший на ступеньке, вдруг издал дикий индийский клич и мгновенно принял прежний скромный вид. На нас обернулись все находившиеся на эскалаторе. Боюсь, автором отчаянного вопля пассажиры посчитали меня — я неудержимо хохотал, а с лица Прохорова не сходила постная благостность, почти святость.
Мы поднялись наверх на Октябрьской площади. Прохоров вдруг затосковал. Воинственного клича в метро ему показалось мало. Ликующая душа требовала чего-то большего. Он пристал ко мне: что делать? Я рассердился. Меня затолкали прохожие, ринувшиеся на зеленый свет через площадь. В те годы на Октябрьской не существовало подземных переходов, все таксисты Октябрьскую, как, впрочем, и Таганку, дружно именовали «Площадью терпения», а пешеходы столь же дружно кляли. Посередине площади, на поставленном для него бетонном возвышении милиционер в белых перчатках лихо командовал пятью потоками машин, старавшимися вырваться на площадь с пяти вливавшихся в нее улиц.
Что делать? Посоветуй же: что бы сделать? — громко скорбел ошалевший от счастья Прохоров.
Я показал на милиционера, величаво возвышавшегося в струях обтекавших его машин.
— Подойди к нему и поцелуй его.
Прохоров мигом стал серьезным.
— Поставишь три бутылки шампанского, если выполню.
— А ты пять, если не выполнишь.
— Годится. Смотри внимательно!
Он решительно зашагал на середину площади. Завизжала тормозами чуть не налетевшая на него «Победа». Милиционер сердито засвистел и свирепо замахал рукой, чтобы нарушитель порядка немедленно убрался. Прохоров подошел к нему и что-то сказал. Милиционер вдруг расплылся в улыбке и наклонился. Сашка чмокнул стража порядка в щеку, сказал что-то еще и направился на другую сторону площади. Милиционер, не переставая улыбаться, помахал вслед моему другу затянутой в перчатку рукой — два или три водителя, не поняв жеста, испуганно затормозили. Я побежал на переход, но пришлось переждать, пока пройдет плотный поток машин: рейд Прохорова через площадь создал немалый затор.
— Сашка, что ты ему сказал? — спросил я, догнав ушедшего вперед друга. — Не сомневаюсь, врал невероятно.
Прохоров почему-то обиделся.
— Нет такого вранья, чтобы милиционеры дали себя целовать. Фантазии у тебя не хватает.
— Что же ты ему наговорил?
— Только правда могла подействовать. Так, мол, и так, милок, сегодня восстановили в партии со всем стажем. Прости, не могу, душа поет, дай я тебя поцелую! И поцеловал!
— Три бутылки шампанского за мной, расплата без задержки, — сказал я, восхищенный, и мы повернули в Парк Горького.
Уже вечерело, когда мы уселись на веранде ресторана. Над столиком нависала простенькая люстра, в ней светили три лампочки. В душе Прохорова еще бушевал задор. Но хулиганить в одиночестве ему уже не хотелось.
— Теперь твоя очередь творить несуразное, — объявил он.
Я возмутился.
— С чего мне несуразничать? Я реабилитацию отпраздновал.
Прохоров показал на люстру.