«Просьба, с которой Вы ко мне обращаетесь, дорогая графиня, невыполнима по самой простой причине — то, что Вы желаете иметь, никогда не существовало и не могло существовать. Мое почтение и преклонение перед Государыней было слишком велико, слишком глубоко и слишком искренне, чтобы у меня возникло такое чудовищное намерение — изобразить ее портрет. На мой взгляд, портретного сходства не удалось бы добиться никому, как бы ни был велик талант дерзнувшего взяться за эту работу. Этого простого и естественного объяснения, по-моему, совершенно достаточно, чтобы избавить меня от клеветы подобного рода, которой я, сказать по совести, менее всего заслуживаю. Словом, претензия, которую мне приписывают, настолько несовместима с моими чувствами преданности, обожания и привязанности к той, кого мы оплакиваем сегодня, что надо слишком мало уважать эти чувства, чтобы считать меня способным на вольность, которая явно выше моих сил, и я прошу поверить в искренность моих слов. В воле каждого не разделять моих взглядов и суждений — я же имею слабость придерживаться их, потому что они согласуются с моей совестью, не признающей возможности изображения идеала величия души, добродетелей и качеств, олицетворением которого была наша возлюбленная Государыня. Нет нужды, думаю, говорить Вам, как непереносимо скорбно теперь в Ливадии, в которую я бы уже никогда не хотел возвращаться. Лучшие в жизни воспоминания обретают вкус горечи, уйдя в прошлое, которого уже не вернуть; а в нынешнем положении постоянное присутствие их в памяти невыразимо тяжело». И т. д…
Эти последние строки не нуждаются в комментарии. Буквально в нескольких сдержанных словах угадывается бездна страдания.
Вердер, мой постоянный и верный корреспондент, был в ту пору в отпуске и приехал в Крым только к концу пребывания там Государя. Он немедленно написал мне оттуда следующее:
«Обстоятельства вынудили меня задержаться в Германии долее, чем я предполагал, и я смогу пробыть в Ливадии только три недели, но, уверяю Вас, это более чем достаточно, так как барометр придворной жизни во всех отношениях опустился чрезвьгаайно низко. Все здесь мне кажется необъяснимым. Почему нельзя было сохранить брак в тайне до мая? Зачем было вызывать сюда Наследника с семьей, предварительно ложно обещая им не навязывать княгиню Юрьевскую? Я ничего не понимаю и, признаться, оказался совершенно неготовым найти такие радикальные перемены в Ливадии. Я попал прямо в новую эпоху, которая теперь открылась для всех вас, и, право, мне не по себе видеть русскую Вердер, прусский генерал, в течение восемнадцати лет бывший военным представителем в России; затем он приехал к нам в качестве посланника; все его очень любили.
Со слов Государя я понял, что он замыслил предоставить своей новой супруге положение, сходное с тем, какое занимала при прусском короле княгиня Лигниц после того, как он на ней женился. А между тем положение дел здесь совершенно ненормальное. С одной стороны, так называемая тайна и в семье ничего не изменилось, кроме хозяйки дома… Вы не можете представить, какое возмущение и ропот вызвало это! Прежде приезда Государя ждали с радостью — теперь публику раздражает то, с какой преувеличенной предосторожностью оберегается эта тайна: даже против нигилистов не предпринимаются столь строгие меры, как те, что призваны прикрыть существующее ложное положение. Ропот распространяется и вызывает совершенно напрасную ненависть к Государю. Не буду писать об этом больше в надежде вскоре увидать вас».
По возвращении Вердер рассказал мне, что Государь сообщил ему о своей женитьбе в первую же встречу, приведя те же объяснения, что и всем остальным посвященным, и просил передать это германскому императору. Последний был возмущен этой женитьбой и очень сухо ответил Вердеру телеграммой: «Благодарите Императора за известие». И ничего более. Вердер, будучи человеком прямым — и физически и нравственно, — не скрывал своих впечатлений. Он вернулся из Крыма огорченным и возмущенным. Верный почитатель нашей Государыни, он не мог примириться с тем, что ее заменила столь вульгарная и неприятная женщина…
Наследник с супругой возвратились из Крыма в начале ноября. 14 ноября был день рождения Цесаревны, и мы отправились в Аничков дворец. Никогда не забуду выражения лиц присутствовавших, особенно хозяина дворца, имевшего глубоко оскорбленный вид.
Обед, последовавший за церковной службой, прошел в гробовом молчании. Над всем великолепием собрания витало нечто тяжелое и постыдное. К соседям по столу обращались вполголоса, как бывает, когда случается несчастье. Добрейший князь Ольденбургский Петр, сидевший рядом со мной, издавал глубокие вздохи, от которых стены грозили рухнуть, и бормотал в усы что-то совершенно невнятное, выказывающее его растерянность. Каждый из нас уже примерно знал, какие мучительные сцены пришлось вынести великокняжеской чете во время ее пребывания в Ливадии, но подробности я узнала только спустя несколько дней, когда Цесаревна пригласила меня к себе. Я нашла ее разбитой и подавленной.