«Надеюсь, что наши встречи будут ещё продолжаться, — говорил Товстоногов о своей работе с Валерием Гаврилиным, — потому что это одна из моих самых интересных встреч с композитором во всей моей творческой биографии» [42, 270].
Но, несмотря на редкий творческий тандем режиссёра и композитора, несмотря на их увлечённую совместную работу, спектакль этот подстерегали несчастья. Проверяющую комиссию, например, не устроили плачи Шарко, и начиная с февраля 1975-го плачи в «Трёх мешках…» прекратились. События эти красочно описал Олег Борисов в своём дневнике: «Зачем эти причитания? Какие-то волчьи завывания! И так кишки вывернуты, — пошла в атаку комиссия. — Уберите эту сцену вовсе». А плач для Шарко написал сам Гаврилин. Однако Г. А. решил принести жертву. Либуркин сделал по-своему. На свой страх и риск договорился с Шарко, что она будет причитать не так надрывно, и всё оставил, как было.
Комиссия пришла ещё раз и… и на тебе — опять плач! Товстоногов вызвал Либуркина («А подать сюда…») и влепил ему по первое число. Давид попытался оправдаться: рушится сцена и что-то в этом духе. Комиссия негодовала и пригрозила: если Шарко завоет опять, театру несдобровать. А Либуркин по второму разу договорился с Зинаидой, что она смикширует, сократит…
Наконец его вызывает Романов. В театре — траур. Г. А. пишет заявление об уходе и держит его в кармане — наготове. «Олег, если бы вы заглянули в эти бледно-голубые стеклянные глазки! — рассказывал он, возвратясь из Смольного. — Наверное, на смертном одре буду видеть эти глазки!» <… > Когда Товстоногов появился в театре после Смольного, все вздохнули с облегчением: «Романов на «Три мешка» не придёт!» Оказывается, нужно радоваться, когда начальство про тебя не вспоминает» [Там же, 275–276].
Но этим несчастья «Трёх мешков…», увы, не исчерпывались. Ефим Копелян вышел на сцену в роли Евгения Тулупова-старшего всего несколько раз. О дальнейших событиях рассказывал Г. Г. Белов: «Грохочут в моих ушах до сих пор горькие рыдания Валерия, услышанные в телефонной трубке, когда он решил сообщить мне, что умер Ефим Копелян. Рыдания шли накатами, сквозь которые узнавалась какая-то речь, похожая на бормотание. Я пробовал успокоить, умерить его отчаяние» [45, 89]. Тогда же Копеляна срочно заменили К. Лавровым.
Отзывы о спектакле были по большей части отрицательными: его ругали за отсутствие исторической правды. Позже, ко всем прочим бедам и неурядицам, добавилось ещё одно драматическое обстоятельство: была утеряна рукопись Гаврилина. Сегодня мы можем лишь по немногочисленным рецензиям получить смутное представление о музыке.
Рецензенты говорят, что в спектакле были протяжная женская песня и лёгкий колокольный перезвон, тема молотьбы и переданный оркестровыми средствами вой ветра, а ещё звучал там «щемящий напев деревенских страданий («Дорогой, возьми с собою»), воплощающий боль военных утрат» (позже эта песня войдёт в «Военные письма») [42, 271–274].
Э. Хиль вспоминал: «Всех буквально ошарашило своей неожиданностью, простотой и чистотой решение любовной сцены: в первую брачную ночь молодые с головой укутываются в одеяло, и звучит светлая и целомудренная девичья песня «Милый мой дружок…» [Там же, 272].
И она тоже впоследствии войдёт в знаменитую военную поэму. Говорим об этом отнюдь не случайно, поскольку частично именно из «Трёх мешков…» произрастало следующее гаврилинское действо — ещё одна монотрагедия, посвящённая женскому одиночеству.
Кроме того, голосом ребёнка в спектакле был исполнен проникновенный романс на стихи Ф. Тютчева «Я очи знал». Позже этот романс зажил самостоятельной жизнью, был записан А. Белецким, А. Асадуллиным.
На премьере «Трёх мешков…» Гаврилин не был. Он достал пропуски супруге и Н. Л. Котиковой, а сам надеялся пройти через служебный вход. Но строгие стражи театрального порядка не сумели понять, что композитор и правда может иметь какое-то отношение к спектаклю: Гаврилин не стал ничего доказывать и ушёл.
«Трём мешкам…» была уготована совсем недолгая жизнь — вскоре спектакль запретили. «Нашлись и такие критики, которые в угоду начальству разнесли его в пух и прах», — комментирует Наталия Евгеньевна [21, 181][178]
.Гаврилину все эти истории, конечно, сил не прибавляли, но, несмотря на нездоровье, работал он очень напряжённо. Поменял своё расписание: теперь вставал рано, занимался на рояле, сочинял (нередко выходил для этого на прогулку), потом обедал. Таким образом, вся первая половина дня была расписана. Телефонные звонки строго запрещались: на них было отведено время с 14 до 15 — и ни минутой позже. Домашние получали серьёзный выговор, если звали композитора к телефону в другие часы. «Некоторые знакомые отнесли это за счёт того, что два Цербера — Наташа и Ольга Яковлевна — не допускают их до его «персоны». Им было невдомёк, что мы выполняем его требование. Он мне говорит: «Мне так трудно снова входить в прежнее состояние!» Все наши знакомые, мои и мамины, предупреждены, чтобы нам в эти «священные» часы не звонили» [21, 182].