Читаем «Валгаллы белое вино…» полностью

Лес шумит:Сто тысяч мертвых,Лес шумит:Сто тысяч спят.Листьев шум:
Сто тысяч мертвыхСпят во рву:Листы шумят.(II, 192–193)Hunderttausend,
hunderttausendSind gestorbenund verdorrt,hunderttausend,hunderttausend
Leben in denGr"aben fort.(Barthel 1917: 46)

Образы шумящего леса и листвы у Мандельштама, которых нет в оригинале, возможно, лермонтовского происхождения — из концовки стихотворения «Выхожу один я на дорогу…». Мотивация образных дополнений оригинала: лермонтовский «сладкий голос», поющий о любви над могилой в «Выхожу один я на дорогу…», — лейтмотив бартелевского «M"adchenlied». В 1923 году была написана «Грифельная ода», наполненная реминисценциями из «Выхожу один я на дорогу…» [235]. Помимо внутренних механизмов включения лермонтовских образов в бартелевские тексты, существуют и внешние факторы нарастающего интереса Мандельштама к Лермонтову: в 1924 году выходит эйхенбаумовский «Лермонтов», с отрывками из которого Эйхенбаум знакомил публику уже в 1923 году [236]

.

Появление протестантской метафорики в «Петербурге» имеет помимо контекстуальной (ОВР, «Бах») и подтекстуальную мотивировку — на уровне семантического ореола метра. Четырехстопный хорей Бартеля восходит к «Жалобе» Шиллера и другим четырехстопным хореям штюрмеров. А у самих поэтов «Штурм унд Дранга» 4-стопный хорей «стал ходовым размером», который перешел из «протестантских духовных песен и в этом жанре привык к высоким темам» (Гаспаров 2000b: 204). Семантику 4-стопного хорея развивал В. Жуковский, в частности, переводами шиллеровской «Жалобы», которую Мандельштам мог перенять в процессе работы над переводом стихотворения Бартеля «Жалоба девушки» (II, 201), также написанного 4-стопным хореем.

Мандельштам компенсирует отход от дословности историко-литературной точностью, следуя логике семантического ореола «русско-немецкого» романтического размера. При этом перевод не только остается верен оригиналу, но актуализирует стершуюся связь между тематическими константами русских и немецких метров. Своими переводами Мандельштам реконструирует, оживляет забытые или стершиеся семантические ореолы метров романтической поэзии. Это, в свою очередь, говорит о глубоком проникновении в сознание Мандельштама метрически-семантических корреляций немецкого и русского стиха.

Другой важной проблемой мотивации метафорических смешений в мандельштамовских переводах является вопрос о том, что мы в рабочем порядке назовем интерлингвистической мотивировкой метафорики. Так, в стихотворении «Кто я? Вольный бродяга я…» (II, 165–166) переход к «хлебной» образности произошел не только на идейно-образном и лексическом уровне благодаря связи с ОВР и «Пшеницей человечества», но и фонически, через интерлингвистическую паронимию: фоника слова беременнакорреспондирует с немецким erbarmen,подхваченным у Бартеля в аллитерационном потоке bringe-Brot-Armen(Barthel 1920а: 25).

Исследования интерлингвистической мотивировки мандельштамовской образности находятся в зачаточном состоянии. В интереснейшей работе Г. Амелина и В. Мордерера (2000) больше неизбежных при первопроходстве издержек, чем находок; но сам поиск таких иноязычных «подкладок», намеченный исследователями, представляется нам перспективным. Простой транслитерацией мандельштамовских текстов и последующей сверкой со словарями европейских языков проблемы не решить хотя бы потому, что иноязычные образы приходят в стихи Мандельштама не только фонически, но и ритмически, и фразеологически (как было показано нами на примере стихотворения «Когда на площадях и в тишине келейной…»). Учащение таких интерлингвистических подкладок приходится на 1930-е годы. Как нам кажется, возникновению этой интерлингвистической мотивировки метафорики Мандельштам обязан своим переводческим занятиям 1920-х годов, и вышеприведенный пример из бартелевского перевода тому доказательство.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже