Херсон оказался очень красивым и уютным южным городом, очень зелёным, с добротными постройками XIX века в центре, с типичными закрытыми внутренними двориками, с каменной брусчаткой и широкими тротуарами, выложенными плитами.
Мама ходила по знакомым ей и мало изменившимся местам своего детства и юности и вздыхала. Зашли мы в их родной двор, постояли, подождали, но никто из старых жильцов не появился.
В детстве я болел часто, с высокой температурой и даже с бредом.
Обычно днём у меня 37,5, мне читают книжки, кормят сухариками; а вечером перед сном колко лежать на неизбежных сухарных крошках. Меня поднимают, держат на руках завёрнутым в одеяло, стряхивают мою простыню и укладывают вновь. Я засыпаю, но ночью поднимается температура, я мечусь в поту, брежу. Мне кажется, что я трясусь на грубой телеге по булыжнику, на короткий миг наступает грозное коварное затишье, но оно обманчиво — и снова гром булыжника. Через день-другой становилось легче, бред исчезал, возвращалась радость жизни, а с ней и аппетит.
Я помню, что, лёжа со свинкой или гриппом, я всегда слышал за нашей дверью, как там скребётся Владик, и видел его любопытствующую физиономию, когда бабушка, входя и выходя, приоткрывала дверь.
Мы не могли вытерпеть долгой разлуки. Взрослые не выдерживали наших нудных выпрашиваний и, не дождавшись выздоровления, впускали здорового к больному. Мы часто друг от друга заражались и в очередь болели одними и теми же болезнями.
Последнюю неделю апреля я ходил возле запертой двери на террасу в нетерпеливой тоске, дёргал за ручку, но дверь не поддавалась, не поддавались и взрослые: «Ещё рано! Холодно!»
Меня отправляли гулять во двор.
Придя домой, я снова просил открыть террасу.
— На дворе уже жара, я вспотел даже!
Но мне говорили, что к вечеру ожидается похолодание, даже мороз, и что открывать рано.
Через день, действительно, становилось пасмурно, лил дождь, и меня охватывало отчаянье.
Открывали террасу всегда в яркий солнечный день в канун праздника Первого мая. О! Этот скрежет засова! Скрип отсыревшего дерева и наконец звук откупориваемой бочки… Роняя жгуты конопатки, дверь впускала нас на террасу.
Боже! Какой поначалу она имела жалкий вид: пыльная, ещё в зимнем ознобе, забытая всеми и неубранная. Вот валяется мой прошлогодний заводной заяц, вот грязный сачок для бабочек, вот недостающий оловянный солдатик, а я-то думал, что он пропал совсем.
Моют полы, протирают стёкла. Солнце золотит бревенчатую щелястую стену со следами прошлогодних усохших клопов, стирают пыль с огромного слоновоногого стола. Как я любил сидеть под ним на широкой удобной перекладине! В дверном проёме вверху — два крюка для моих качелей.
Я бегу к окну, отворяю раму с дребезжащими стёклами и гляжу во двор. Там гуляет Владик. Я ору ему: «Э-ге-ей! А вот и я!» Он поднимает голову: «Уже открыли?!» — и летит со всех ног к нам.
На следующий день, вернувшись с демонстрации, взрослые накрывают обедать уже на террасе, настроение у всех прекрасное. Отец и дед, хмуро кивнув друг другу, молча выпивают по рюмке водки.
Поздно вечером мама с папой уходят в гости, а я, засыпая, уже не слышу звуков нудной стелёжки. Нет теперь нужды подставлять стулья к кровати, ибо дед уходит спать на террасу.
Выходных дней было больше, чем сейчас. Тогда страна работала пять дней, шестой — выходной. Слова «понедельник», «вторник» и прочие не употребляли, говорили: 1-й день, 2-й день и т. д. Слова «неделя» не было. Была «шестидневка».
Иногда в выходной дед изъявлял желание со мной погулять. Он не любил ходить в лес, мы с ним всегда направлялись в людные места: либо в парк Шереметевского дворца, либо в сад им. Калинина, там был кинотеатр, а иногда даже садились в трамвай и ехали куда-то долго-долго, в центр, любуясь разноцветными огнями города.
Я щурил глаза и замечал, что у всех огней сразу вырастали четыре лучика; чем крепче щуришься, тем длинней лучики, а если покачать головой, то и огоньки покачивают своими лучиками. Если такие поездки мы с дедом совершали в праздники, то это называлось «любоваться иллюминацией». Действительно, в такие вечера Москва становилась светлее в десятки раз. Все карнизы домов одевались в разноцветный электрический наряд. Лампочки пульсировали и мигали, а все окна первых этажей, выходившие на улицу, превращались в праздничные алтари. Витрины магазинов, парикмахерских и даже прачечных затягивались красным кумачом, выставлялись портреты Ленина и Сталина и лампочками писались лозунги: «Да здравствует XX Октябрь!» или «Да здравствует Первое мая!»
Я спрашивал у деда: «Что такое „Да здравствует“?»
«Это значит: будь здоров, не болей!»
«А что, разве Октябрь болеет?»
Дед улыбался и оставлял такой вопрос без ответа.
В центре мы пересаживались на обратный трамвай. Дед разрешал мне подать кондуктору деньги на билет. Сидели мы на детских местах, и кондуктор сам подходил к нам. К концу такой прогулки я уставал и даже, случалось, засыпал на трамвайном сидении.