– Из Сергиева-то? – удивленно спросил пассажир. – У вас же под боком своя лавра, чего вам по чужим таскаться.
– У нас теперича музей, – промолвила та же худая, коротенькая старушка. – Нипочем все зарезали, весь народ откачнули от лавре, ни к чему доступу нет.
– Вот и принуждены за тыщи верст мучаться, – вставила вторая, молчавшая до сих пор.
Была она высока и по-мужски обтесана в бедрах, на лице ее, хорошо пропеченном, как куличная корка, ходили жилки коричневого румянца, а голос был тяжел и неподатлив. Старик поднял глаза кверху и остро вгляделся в стену вагона, будто увидел за нею висящий в снежных облаках лаврский Сергеев, отлакированный голубою лукутинской ночью.
…Снег отлунивает синею искрою и над туманно-розовой лаврой ходит скуластая монгольская луна. Розовые утесы лавры в золотых цветах куполов далеко видны из окружных снегов…
– Да, у нас лавра, – торжественно и довольно произнес старик, глядя вверх. И добавил, опуская глаза и переводя на тему: – А про музей, кума, твое слово не у места.
Он укоризненно помотал бородою и снова подтвердил:
– Не у места, нет. Ведь, раньше-то и музея, милый товарищ, не было, – обратился он к пассажиру, – а все равно по чужих святых ходили. У себя, знаешь, интересу какого-то нет. Свое оно и свое. К своему никакой доверчивости нету. Ну, и ходили по чужих. В музею я не бывал, ну, и в лавре нашей не бывал, а лавра – я тебе прямо скажу – у нас богатая, красивая, совершенно таких нет, ей-богу.
Старик опустил колени, заложил ногу за ногу и обстоятельно стал рассказывать о лаврских хождениях, о том, кто куда ходил, кто что делал. Сам он, – говорил Тимофей про себя, – человек большей частью невыразимый, мало знает, а много понимает, сам он ходить не мастер, да вот – кума, давний друг, отчаянная шематониха, на всю жизнь беспокойница, она вот покою никогда не дает, на чужие места соблазняет.
– Она у меня, скажи на милость, до самого Уралу доходила, – сказал старик с гордостью. – Куда хочешь, такая уж ходкая старушка родилась. А сами мы – скажу я тебе – самые бедные бедняки. У троих у нас десяти десятин нету. Бедные, что называется.
– Где же были теперь? – спросил пассажир и, вынув коробку папирос, сам взял и предложил старику.
Закурили. Дым раскрутился на нити и утонул в темных углах.
– Ну, в Киеве-Печерской только и были, – отозвалась старуха, кума Тимофея.
– А задумано у куме моей, – сказал старик, – до самого Ахфону пройтись.
– Отменили и там, – сказал пассажир.
– Отменили?
Старуха отчаянными глазами посмотрела на говорившего.
– Твердо говорите, товарищ? – переспросил старик.
– Твердо, – ответил пассажир, поднимаясь на ноги и опять хрустя коленями. – Курорт устроили.
– От тебе и раз, – вымолвил старик, – от тебе, кума, и задача.
– Все равно поедим, раз начали, – решительно сказала старуха.
– А то вернемся?
– Ни по чем, – сказала кума.
– Столько проволоклись… – сказала другая.
– И то правда, – согласился старик. – Одное мне жаль, по чекам затаскают. Интересу мало.
Пассажир докурил папиросу, кивнул старикам и ушел в вагон.
Паровоз загромыхал по ухабам стрелок и хрипло завопил.
В прошлом году тоже вот собрались так до турецких земель дойти. Весна взошла ранняя, баловная, но веселая. Вместе со снежными ручьями потекли на юг мужики из Рязани и Суздаля. Крепко пошел мужик косяками, как кочевая птица. Шел мужик всеми, какие есть, путями – и из-под Киева, и из Царицына, и с Гурьева, шел он на самых ходких поездах, кружил сотни верст, огибая начальство, шныряя с запада на восток, с севера на юг, с юга опять на север, не стесняясь сложностью географии, а соблюдая лишь интерес времени.
А дороги были – помнится – легкие, уходчивые. А солнце было сквозным, текучим и щекотно просачивалось в тело. Дни шли покойные, невозмутимые, медленные, а ночи бежали нервные, судорожные, громосверлящие. В такие ночи, когда звездный тик сторожко подергивает небо и птицы пищат и просыпаются от счастливых видений, быстр в такие ночи сон. За казацкими степями шли горы. Горы были неожиданны, как мысли. Они радовали сложной пространственностью, хитрыми ливнями и многими красками, возлежащими на горах, как вторые отраженные облака. Иногда заблудший северный ветер разгонял в воздушных озерах меж гор свою суетливую рябь, тогда облака горных красок сжимались в плотные зелено-багровые тучи и зловеще и жутко тучнели, грозя вдруг разлиться ливнем теней. За степями шли горы, а за горами, сквозь невода лесов, отражаясь на кайме неба, забрезжило море, такое страшное русскому сердцу и непонятное, и жуткое и оттого любимое.
И на небе отражались еще горбатые русские дороги.