– Однако, прохладно.
Я приношу ей легкую беличью шубу, слабо и нежно пахнущую домашним теплом, – и она, набрасывая ее на плечи, чуть танцующе идет рядом со мной, болтая, смеясь, привлекая внимание гимназистов, проносящихся мимо нас с забубенной лихостью, с картинной цирковой ловкостью.
Увидев свободное кресло, она задорно взглядывает на меня, бально повертывается и устало опускается, звеня своими опыленными «снегурками».
А вокруг непрестанно вызванивает струнно-зеркальный лед, и с новой, уже совсем вечерней яркостью, стынут на небе звезды, среди которых особенно великолепна та, что поздно поднимаясь с Востока, туманно-розово, одиноко-грустно, сияет над глубокими снегами, полночным библейским светильником…
Я всегда любил эти поздние звезды, в которых есть что-то усталое, тихое, но, вместе с тем, успокаивающее, как в далеком, чуть слышном заливе бубенчиков под дугой старинной, неспешащей тройки, как в колыбельной песне, сонно воскрешающей детство.
В детстве я смотрел на эти звезды из окон родимого дома с бездумным и светлым очарованием, – так же очарованно смотрел и на пасхальные огни, – в ранней молодости – с тревожно-счастливой любовью, происходящей из глубинного осознания великой, первобытнорайской красоты мира.
Теперь, утвердив навсегда в себе это чувство, мучительно соединенное с другим, – с чувством неизбежного конца каждой человеческой жизни, – я люблю в звездах поздних ночей отблеск своей юности, расцветавшей подобно безымянному счастливому цветку, знавшему и тепло солнца, и свежесть прохладных рос.
Мудрый древний владыка с языческой роскошью украшал свои тонкие и смуглые руки драгоценными звездно-сверкающими кольцами. На одном из любимых его колец могильной тоской звучали траурно-золотые слова: «Все проходит»…
Вещий, первобытно-страшный и, в то же время, простой закон: «все проходит» – непреоборим, – отныне и до века. И, кто знает, может быть, именно он заставляет так крепко любить землю, так бережно дорожить каждым уходящим днем и, наконец, так потаенно хранить в глубинах памяти день минувший?
Магическая сила памяти оживляет прошедшее, чудесно преображая человека, возвращая ему самого себя, т. е. дает радость, равной которой нет на свете.
Вот эта шапочка из горностая, эта низко светящая розовая звезда, – особенная, отличная от всех других, – до сих пор сохранили для меня во всей первичной нетронутости и свою бархатисто-скользящую мягкость, и свой отуманенный блеск.
Но еще более памятны мне те домашние зимние дни, когда каждый час, каждая минута так несказанно восторгали меня! Казалось бы, что особенно могло быть в том, что шестнадцатилетний мальчик, неотличимый от тысяч других, хотя и более других прочитавший прекрасных книг, перечитывать которые, опять-таки, величайшее счастье, – что этот мальчик ехал на рождественские каникулы, на две недели, после которых опять будет все то же – чинные «классы», одинокие вечера, февральские уездные метели? Но почему же, все-таки, каждая подробность тех святочных дней – не поблекла, не отцвела, а, наоборот, запомнилась до поразительной живости, все еще впечатляющей, трогающей и успокаивающей?..
Погибшая весна
За деревней, за полями, на голубеющей лесной опушке раскинулось тихое цыганское кочевье.
В полях еще просторно и открыто, сверкают холодные озера, жаркой свежестью теплится озимь, под древней сохой кудрявятся, пышнеют тяжелые пашни, но в лесу уже туманно и прозрачно-мягко. В лесу ласково, изнемогая от солнца и южного ветра, распускается березовая листва, пробиваются благоуханные травы, ворожит, покачиваясь на древесной вершине, кукушка, – и в этой весенней, уже предвечерней, тишине особенно ярок цыганский костер, и несказанно свеж запах его кочевого дыма. Дым одинокого костра, низкое солнце, затопляющее лес широким, тающим блеском, последний, теплый и рыхлый снежок в затишьи дола, старая усадьба в стороне, старый сад за ней, цыганский табор и весенняя, в лепестках облаков, глубина неба над головой – все веет великим, почти жутким очарованием земли, ее красоты, ее всегда нового и прелестного расцвета.
Я иду чуть приметной дорожкой в душистом березняке и, проходя мимо табора, вижу изодранные шатры, смуглых – таких же, как и сто лет назад – людей у костра, лошадь, медленно срывающую колючую сочную траву, и ближе, совсем рядом, тонколицую девушку в оловянном ожерельи на шее, в крупных серебряных серьгах, с дикими, шутливо-вздорными, дерзко-прекрасными глазами. Я смотрю на ее, слегка изумленное, ласковострогое лицо, на ее старинные серьги, любуюсь бродячим уютом шатров, лошадью – она все звенит и звенит, грустным, нищим бубенчиком – и, мечтая о старине, воскрешая забытые, минувшие весны, вспоминаю любимого поэта, – он, как и я, проходил когда-то мимо цыганских кочевий, узнавая в цыганских голосах