Читаем Вечное возвращение. Книга 2 полностью

Жили они плохо: муж, в промежутки между запоем, ходил хмурый, небритый, жена – с затуманенно-бирюзовыми глазами, с земляничными веками, опухшими от слез. Оживлялась она лишь во время отлучек мужа, – он уезжал за товаром, то в Нижний, то в Ярославль, – когда к ней часто приходил шестиклассник – реалист Володя Любимов, повеса, красавец и щеголь, смущавший нас своими гипсовыми манжетами с бриллиантовыми запонками, тонкими золотыми часами и матовым портсигаром, на крышке которого изображалась стыдливо-обнаженная женщина, чем-то напоминавшая жену Барашкова.

Этот самый Володя иногда рассказывал нам, – мы часто окружали его любопытной и шумной толпой, – и о кутежах валенщиков в публичном доме.

– А вы, Володя, бывали там? – с восторгом спрашивал его кто-нибудь из нас.

Володя, оправляя снежный воротничок, довольно улыбался, по-мальчишески играл темными порочными глазами и отвечал с достоинством:

– Я, господа, считаюсь там своим человеком.

Когда же мы пытались расспросить его подробнее, он отмахивался и говорил, небрежно целуя кончики розовых пальцев, – на его пальцах пыльно светились перстни с бирюзовыми брызгами, опять, почему-то, напоминавшими о кустодиевских купеческих глазах.

– Прочтите, – говорил он нам, – книжку писателя Куприна: «Яма», – там написано об этом подробно.

Он задумывался, разглаживал мизинцем русый пушок на губе и добавлял с улыбкой:

– При том в какой форме: красота!

«Яма» доставалась, читалась и перечитывалась, – разумеется, далеко не с теми, – вернее, совершенно противоположными, целями, которые преследовал, якобы, ее автор.

А о прочих похождениях «валеных королей», как и вообще о их быте, – меня всегда близко интересовал укладистый купеческий быт во всех его ответвлениях, – рассказывал нам одноклассник, Пашка Нимичев, сын богатого «валеного» заводчика.

К Пашке часто приезжал его отец, пожилой и хмуроприветливый человек, в будние зимние дни носивший мужицкий армяк и огромную заячью ушанку.

Увидев меня в первый раз, он, подавая мне мягкую руку, прищурился и испытующе спросил:

– Из каких будете?

Потом стал расспрашивать об училищных делах и, неожиданно, заговорил о… литературе.

– Тургенева уважаю, а Печерского – люблю: он – из наших.

Герои Мельникова-Печерского, неотрывно прочитанного мной еще в раннем отрочестве, жили когда-то в соседнем уезде, и было странно, но, вместе, и таинственно-отрадно видеть перед собой наследственно-живое повторение Потапа Максимыча (кстати, отца Пашки также звали Потапом).

Я, должно быть, чем-то понравился ему: он, прощаясь, сказал мне, лениво перебирая бороду:

– Будет охотка, – милости просим к нам в деревню: я, чай, не об’едите и не обоспите – живем (он перекрестился в угол), слава создателю, в достатке…

Кроме всего, мы, тесным кружком, и сами заглядывали в николин день в «Россию», – пробирались, волнуемые запретностью, в уединенную дальнюю комнату, долго сидели за стаканами кофе, просматривая газету, – это так напоминало об артистической богеме, – слушали долетающий из зала цыганский визг и бесшабашный разлив томящей гитары.

Николин день проводили в городе торжественно и шумно: далеко за полночь светились в окнах купеческих домов праздничные огни. В этот день было много именинников, в купеческих домах пекли пышные, промасленные кулебяки с налимом и огромные торты, раскрывали, по вечерам, парадные комнаты, тесно загроможденные старинной мебелью и перламутрово озаренные японско-узорными люстрами, на которых хрустально вызванивали искристые, ледяно-прозрачные подвески.

Я любил уездный николин день за его светящийся шум, а еще больше за то, что он уже вплотную приближал каникулы, поездку домой, долгий отдых в далеком родном доме. За огнями николина дня отрадно, прелестно и близко сияла, звала и манила вифлеемская звезда рождества…

В окнах магазинов уже мерцали радужные елочные бусы и плюшево-высеребренные скандинавские деды с вязанками дров, так трогательно (и, вместе с тем, грустно) напоминавшие детские сны, святочные детские метели, сладкие тревоги у притворенных дубовых дверей, за которыми наряжалась хвойно-пахучая, талая елка. Морозы, дико стреляющие по ночам, назывались теперь уже рождественскими, и это давало по утрам чувство какого-то особенного, убаюкивающего уюта, чувство согревающей близости таких же морозных праздничных дней.

Перейти на страницу:

Похожие книги