Дожидаясь обеда, я сидел в столовой, на удобном, татарском диване, выстланном расшитыми подушками. Проходящая мимо хозяйка, спокойная, задумчивая дама с дымчато-мягкой шалью на плечах, с каштановыми, по-гречески гладко убранными волосами, мило улыбалась, ласково напоминала все о том же: о снежных праздничных святках…
– Вероятно, превосходно чувствуете себя перед каникулами?
В ее чуть глухом, сдержанно-певучем голосе чувствовалась какая-то далекая грусть, – вероятно оттого, что она еще явственно помнила свои гимназические годы, свои девичьи святочные дни.
Из соседней комнаты показывался хозяин, – высокий, бритый, в просторной фланелевой рубахе, в меховых бухарских туфлях с теплой, курчаво-меховой опушкой. Он садился рядом со мной, заглядывал в книгу.
– Все вокабулы твердите? – шутливо спрашивал он, широко и прозрачно дымя душистой лазурью папиросы.
Перед обедом он подходил к темному ореховому шкафчику, доставал оттуда граненый, слезно-прозрачный графинчик, бережно цедил водку в тонкий изумрудный бокал. Он называл этот бокал с особенной, кокетливой нежностью:
– Опрокидончик.
За обедом ел он много, любил маслянисто-лайковую маринованную стерлядь, соленые огурцы и пушистый хрен, остро пахнущий морозом.
После обеда хозяин заходил ко мне, садился на кровать, смотрел на солнце, мирно опускающееся за далекие Межаковские леса – и вспоминал университет, Москву, «вакации», татьянин день, Воробьевы горы.
По праздникам хозяин носил на борту темно-голубого пиджака университетский значек, читал литературные новинки, – «нельзя же отставать от века», – басил он, забираясь с книгой на диван, ходил по вечерам в городской театр, восхищаясь на другой день испанскими глазами красивой актрисы.
– За жабры берет, шельма, – ласково и хитро взглядывал он на хозяйку.
Иногда у хозяев собирались гости, друзья и сослуживцы: судейские чиновники, педагоги, врачи, – долго сидели за самоваром, а потом за граненым графином, который опять назывался уменьшительно и ласково:
– Графишка.
За чаем они обсуждали городские новости, за графином – новости политические. О политике говорили с осторожной язвительностью, строго держась бархатных рамок думской конституции. Но по настоящему оживлялись они только после второго графина: они краснели, возбуждались – и, непременно, пели «Из страны, страны далекой…» или «Вниз по матушке по Волге», – песни студенческих дней, песни молодости, мгновенно блеснувшей на дне слезно-горькой хрустальной рюмки.
Пели, конечно, и другие песни – «игривые», как отзывался о них мой хозяин.
Кто-нибудь из гостей, присаживаясь на диван, рядом с женой приятеля, добродушно щурился, приподнимал плечи и, прищелкивая пальцами, кокетливо выговаривал шантанно-бойкой скороговоркой:
Гости собирались, обычно, по праздничным дням, – и, обязательно, все в тот же сияющий день «зимнего Николы».
В будничные, предсвяточные дни они приходили лишь одиночками и, в ожидании старинного рождественского гуся с разноцветной капустой, довольствовались чаем. Разговор тянулся скучнее, песен совсем не пели.
В предсвяточные вечера, прозрачно отуманенные морозным дымом и крупно обсыпанные звездами, особенно хорошо было на катке, – каток дрожаще сверкал за ельником подобно древне-святочному, сафьяново-оправленному зеркалу, отражающему колдовской свет свечей.
Смороженный ельник, ледяной звон, осторожный девичий смех, легкая, зябкая свежесть пушистой фуфайки, иглисто-перламутровой от инея, чудесная бодрость, наполняющая грудь свободой и силой какого-то летящего – или несущего – простора!..
Помнится упруго-скользящий, искристый разбег серебряно-голубеющих коньков «Нурмис», мелькающие по сторонам маскарадные фонарики, помнится (и, вероятно, никогда не забудется) плавно бегущая гимназистка в горностаевой шапочке, в вязаной барбарисовой кофточке, в короткой, шотландски-клетчатой, складчатой юбке.
Она, на ходу схватив меня за рукав, обертывается, мягко сияет глазами.
– Сережа, бежим вместе, – говорит она с неловко-растерянной, смущенной и милой улыбкой.
Меня, почему-то особенно, почти родственно трогает это простое, домашнее обращение по имени, как трогает и ее горностаевая шапочка, и далекое тепло ее рук, очаровательно чувствуемое сквозь сыроватую лайку узких, душистых перчаток.
Я бегу в лад ее маленьким ножкам в высоких, туго зашнурованных ботинках, – мы мчимся легко и быстро, смеясь, взглядывая друг на друга, часто касаясь плечами, с восторгом ощущая на лице земляничную свежесть мороза. Мороз бусами опутывает ее шапочку, – опять вспоминаются бусы рождества! – серебрит ресницы и брови, влажно алеет на женственно-полудетских, чуть капризных губах, заставляет мглисто прикрывать глубокие и большие глаза, смутно-лиловые от маскарадного блеска веерно расходящихся по сторонам фонарей.
Потом она задерживается, порывисто чертя звенящими коньками, тонко отсеивая ими алмазную ледяную пыль.
– Я, кажется, устала, – вздыхает она, все еще не отнимая руки, – и неожиданно вздрагивает: