Мы входим в кабинет, и я оставляю свой рюкзак на полу у двери, доктор Фалькштейн замечает это, но никак не комментирует. По крайней мере, пока. Может быть, это еще впереди. Он пропускает меня вперед, а потом мы оба занимаем места: он – в своем кресле, я – на неудобном диване.
– Сегодня ты выглядишь очень задумчивой, – говорит он.
– Вы имеете в виду, больше, чем обычно? – спрашиваю я.
– Да. Больше, чем обычно.
Я думаю о Джейкобе. О безопасности и чувстве защищенности, которые он мне давал. Об ощущении дома. Но я не хочу об этом думать. Ни о чем подобном. Не хочу думать вообще ни о чем. Пустой мозг. Было бы неплохо.
– О чем ты думаешь? – спрашивает доктор Фалькштейн.
– Ни о чем, – отвечаю я.
– Представь, что меня нет. Просто расскажи, о чем ты думаешь.
– Дело не в вас, – возражаю я. – Мне просто не до разговоров.
– Понимаю. А чего тебе хочется?
– Не знаю.
Доктор Фалькштейн наклоняется в мою сторону, опираясь локтями на колени.
– Вот что я предлагаю. Что, если я буду задавать тебе вопросы, а ты будешь просто кивать или качать головой? – спрашивает он. – Так говорить придется только мне.
Я смотрю на него недоверчиво, но потом киваю.
– Хорошо, – говорит доктор Фалькштейн. – Тогда я начну. Ты выяснила отношения со своей матерью?
Я качаю головой.
– Ладно. А ты вообще разговаривала с ней?
Я киваю.
– По телефону?
Я снова киваю.
– Она предпринимала попытки тебя увидеть? – спрашивает он. – Я имею в виду, она говорила, что хочет увидеться с тобой?
Я киваю.
– Но ты ее видеть не хочешь.
Я качаю головой.
– Тебе не кажется, что ты, быть может, слишком сурова к своей матери?
Я смотрю на него.
– Сурова? – говорю я холодно. – Нет.
Мне не стоило отвечать. Я не должна была реагировать. Это как раз то, чего он хотел, и я повелась. Он знал, что так и будет, если ему удастся вызвать мое раздражение. Знал, что мое желание возразить окажется сильнее меня. Оно словно душило меня, и я никак не могла его подавить.
Доктор Фалькштейн смотрит на меня. Вокруг стоит тишина, и только дождь монотонно стучит по крышам.
– Если вы думаете, что я не поняла, что вы задумали, то ошибаетесь. Я прекрасно все понимаю.
– Я ни секунды не сомневался в этом, – улыбается он.
Снова воцаряется тишина. Слышны только капли. Как белый шум.
– Почему ты так сердишься на свою мать? – спрашивает доктор Фалькштейн через несколько секунд.
«Итак, мы снова вернулись к открытым вопросам», – думаю я и слышу свой ответ.
– Не знаю.
– Не знаешь или не хочешь говорить?
Я молчу, уверенная, что он спросит что-то еще, если я не буду отвечать достаточно долгое время, но он молчит. Он просто ждет. Улыбаясь и терпеливо глядя на меня. Эта комбинация заставляет меня нервничать. Как и тишина, наполняющая комнату. Она почти так же материальна, как, например, еще один человек. Как будто ее можно коснуться.
Я с удовольствием рассказала бы ему все. Но правда ранит, даже если вы ее уже знаете.
– Обо мне никогда не было речи, – внезапно говорю я, и мой голос кажется мне слишком несмелым и чужим. – Даже в те дни, когда речь должна была идти обо мне.
Доктор Фалькштейн разглядывает меня. Я вижу в его глазах дружелюбие. В голове тут же поселяется мысль о Джейкобе, который вдруг так изменился по отношению ко мне, и горло сжимается, вызывая чувство, что если скажу еще хоть слово, то разрыдаюсь.
Но я не знаю почему. Джейкоб ничего мне не сделал. Ничего не произошло. Во всяком случае, ничего, за что можно было бы зацепиться. Я думаю о предстоящей ночи и представляю себя одну в собственной комнате, без его плеча, без него. При этой мысли из меня вырывается нечто, о чем я даже не подозревала. Как будто я страдала от запора. И вдруг наступило облегчение. Я рыдаю, всхлипывая, как ребенок. Лицо мокрое от слез, все тело трясется, и я не могу перестать плакать.
Доктор Фалькштейн просто ждет. Проходят минуты, а он ждет. Ждет и ждет, пока мой нос, наконец, не оказывается полностью заложен, и я высмаркиваюсь. И это самое прекрасное опустошение за долгое время. Как будто слезы унесли часть моей печали. Как канализационная система.
Мои щеки горят, а дыхание постепенно успокаивается. Доктор Фалькштейн протягивает мне коробку с носовыми платками. Они тонкие и прозрачные, я вытаскиваю два и вытираю лицо. И тогда он снова улыбается мне. Как отец. Или хороший друг.
– Может быть, теперь ты хочешь поговорить о своей матери? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я. А потом рассказываю ему о матери.
Луиза ушла. Я почувствовал это, едва вернулся домой. В квартире было чисто и мучительно пусто. Как раньше, когда я еще чувствовал себя здесь гостем.
Зубная щетка Луизы исчезла. И ее запах с постельного белья – тоже. Теперь оно пахнет уже не нами, а морской свежестью. Как будто тех ночей, когда она спала у меня в объятиях, никогда и не было.
Я развешиваю белье. А потом иду на кухню и завариваю чашку чая. Всего одну. Только себе. До Луизы сочетание солодки и мяты было мне незнакомо. И это чувство – тоже. По крайней мере, настолько.