Сам Фёдор Иванович, если и отправлялся в Овстуг, долго там не загащивался. В деревне подстерегала его всё та же хандра, и он с великой поспешностью возвращался к столичной жизни. Только рассеяние, доставляемое блужданием по светским салонам, давало возможность отвлечься от едва ли не физиологически присущей ему тоски. В этом он был прямой противоположностью Пушкину, которого именно салоны вгоняли в тоску и которого тянуло в деревню. Но Пушкин был поэт, осознающий в стихах своё призвание, способный много и плодотворно трудиться на этом поприще.
В Тютчеве поэтического ремесленничества не было и на йоту. Абсолютная неспособность к продолжительному целенаправленному труду. Благодарение Богу, что рядом с ним жил такой тонкий психолог и такая умница, как Эрнестина Теодоровна, в семейной переписке которой мы находим обилие глубоких и верных наблюдений над мужем: «Эта леность души и тела, эта неспособность подчинить себя каким либо правилам ни с чем не сравнимы…», «физический акт писания для него истинное мучение, пытка, которую, мне кажется, мы даже представить себе не можем». «Самое воздушное, самое романтичное воплощение поэта» – это уже слова не Эрнестины Теодоровны, а Афанасия Фета, сказанные им несколько позднее, но по тому же адресу.
Стихи приходили к Тютчеву непрошено, как верный отзвук всего прекрасного и истинного в его прекрасном и мудром сердце, как отзвук чужого страдания в его измытаренной хандрою и нравственными муками болезненно-совестливой душе. Чаще всего это случалось где-нибудь в дороге, когда он оставался один на один со своими чувствами и мыслями. Так, однажды в дождливый осенний вечер, возвратившись домой на извозчичьих дрожках, почти весь промокший, он сказал встретившей его дочери: «Я сочинил несколько стихов». И пока его раздевали, продиктовал:
Удивительное создание, Фёдор Иванович Тютчев был как бы ограждён присущей ему ленью от всякой возможности заморить свой необыкновенный дар регулярным писательским трудом. Эрнестина Теодоровна, едва ли понимая, что свобода Фёдора Ивановича даже от внешних форм сочинительства является одним из необходимых условий его гения, сокрушалась: «Бедняга задыхается ото всего, что ему хотелось бы высказать: другой постарался бы избавиться от переизбытка мучающих его мыслей статьями в разные газеты, но он так ленив и до такой степени утратил привычку (если она только у него когда-нибудь была!) к систематической работе, что ни на что не годен, кроме обсуждения вслух вопросов, которые было бы, вероятно, полезнее донести до общего сведения, излагая и анализируя их письменно».
Похоже, жена Тютчева не понимала, что эти разговоры – наиболее естественная форма обработки мыслей, постепенно вызревающих внутри поэта. Иначе не удивилась бы, когда в конце сороковых годов Фёдор Иванович продиктовал ей набело несколько статей о политическом положении Европы и главенствующей роли России в решении самых крупных и жизнен-новажных проблем западного мира. Не удивили бы и стилистическая законченность употребляемых Тютчевым оборотов, и всесторонняя обдуманность предмета, и выстраданость оригинальных мыслей. Эти работы и попросились на бумагу, когда объём наговорённого материала перерос рамки частных разговоров и потребовал более широкого звучания.
Подготовительным трамплином для этих потрясших политическую Европу статей явилась брошюрка, напечатанная Тютчевым в Германии перед самым отъездом в Россию. А непосредственным поводом – революция, начавшаяся в феврале 1848 года во Франции и быстрыми трепещущими языками мятежного пламени охватившая всю Западную Европу. Статьи были написаны по-французски и опубликованы в Париже: «Россия и революция», «Папство и Римский вопрос». При этом Фёдор Иванович утверждал, что в современной Европе реально существуют только две противоборствующие силы: Россия и Революция. Но из его же собственных рассуждений вырастало наличие и некой третьей великой силы, как могущественный призрак, чуть ли не повелевающей первыми двумя; причём имя её угадывалось уже по названию и темам второй тютчевской статьи – Религия!