Арвид Янович Пельше[405]
и Михаил Юрьевич Лермонтов появляются в трагедии с определённым авторским умыслом. Венедикт Ерофеев соединяет по контрасту добрый и совершенно непрактичный совет поэта и провокационный вопрос члена Политбюро ЦК КПСС и председателя Партийного контроля при ЦК КПСС. Признать вину высшего руководства КПСС за свою печальную судьбу означает для дедушки Вовы вновь загреметь туда, где он уже однажды побывал. Присутствие в тексте пьесы имени Михаила Лермонтова подчёркивает поэтичность натуры старичка Вовы. Стоящая рядом с его ложем койка принадлежит Коле, которого определили в эстонцы и уже несколько лет держат в психушке. Судя по всему, он относится к Международному обществу сознания Кришны. С его языка не сходят такие понятия, как дхарма, истина и самоограничение.Коля и кроткий старичок Вова, как отмечает автор, лёжа на соседних койках, держат друг друга за руки. Неподалёку от них находится Серёжа Клейнмихель, вполне юный молодой человек, которого я уже однажды называл. Он повредился рассудком после того, как его однопалатник комсорг Пашка Ерёмин, который откликается на имя Гриша, «поозоровав с его матерью», её убил и расчленил. Сам комсорг Паша-Гриша этот факт отрицает.
Из молодёжи в 3-й палате я ещё не назвал Витю и Стасика. Витя съедает всё что ни попадя. От шашек, шахматных фигур и до домино. Стасика волнуют глобальные проблемы. К тому же он вспоминает об оранжерее, в которой находятся, по его уверению, несколько собственноручно им выведенных цветочных сортов. Это «пузанчик-самовздутыш-дармоед» с «вогнутыми листьями», «стервоза неизгладимая» — названная так потому, что с начала цветения «ходит во всём исподнем», и «лахудра пригожая вдумчивая». Лучшие их махровые сорта: «Мама, я больше не могу», «Сихотэ-Алинь» и «Фу-ты ну-ты»40
. Вот основные темы речей Стасика, взятые из различных информационных программ радио и телевидения: «Да! Ничего на свете нету важнее спасения дерев! Придёт оккупант — а где наша интимная защита? Интимная защита учёного партизана? А в чём она заключается? — а вот в чём: учёный партизан посиживает и похаживает, покуривает и посвистывает. И наводит ужас на прекрасную Клару»; «Когда, наконец, закончится сползание к ядерной катастрофе? Почему Божество медлит с воздаянием?»; «У нас есть о чём побеседовать: массированное давление на Исламабад, подводные лодки в степях Украины! И — вдобавок ко всему — насильник дядя Вася в зарослях укропа. И марионетка Чон Ду Хван, он всё мечтает стереть Советскую Россию с лица земли. Но разве можно стереть то, у кого так много-много земли — и никакого-никакого лица? Вот до чего доводит узкоглазость этих чондухванов...»41.У Стасика есть одна особенность: он постоянно «деревенеет у окна палаты с выкинутым вверх кулаком “рот-фронт”»42
.Следующий своеобразный персонаж — Хохуля, сексуальный мистик и сатанист, постоянно впадающий в прострацию. Он присутствует в трагедии как статист, не произнёсший ни единого слова на протяжении всего действия пьесы. Его присутствие напоминает отсутствие и непричастность ко всему, что вокруг него. Лишь единожды «палата оглушается криком, никем в палате ещё не слыханным»43
. Это вопль бедолаги Хохули во время высоковольтного электрошока, осуществляемого доктором Ранинсоном. И умирает Хохуля первым из всех пациентов палаты, «выпив-то всего-навсего грамм 115»44.Из многих критиков и литературоведов Лиля Панн[406]
чуть ли не единственная заявила: «У Венедикта Ерофеева трагедию “Вальпургиева ночь, или Шаги Командора” я люблю больше “Москвы — Петушков”. Вернее, “Петушки” с Веничкой люблю, а “Вальпургиеву” с Гуревичем обожаю»45.Прочитав эссе Лили Панн «Трагедия в двух жанрах — Венедикта Ерофеева и Иосифа Бродского. К 80-летию Венедикта Ерофеева», я воспрянул духом — не один я оказался таким проницательным!
Эту главу я завершу обширной выпиской из эссе Лили Панн:
«Гуревич, полурусский-полуеврей, чего вполне достаточно, чтобы медперсонал и пациенты психушки числили его в жиденках, попадает в дурдом “по подозрению в суперменстве”. “Вы правы до таких-то степеней: / Да, да. Сверхчеловек я, и ничто / Сверхчеловеческое мне не чуждо”. Говорит ли он прозой или переходит на ямбы (жанр-то трагедия!), Гуревич смертельно несерьёзен, но в иные сумеречные моменты и он раскрывает свою душу:
“Горе титаническое”, противопоставленное “людскому” (через запятую с “жидовским”: “ибо для каждого, кто не гад, / Еврейский погром — / Жизнь”; Цветаева была любимым поэтом Ерофеева, как и Бродского), ведёт к титану Прометею, принёсшему человечеству огонь.