А еще был случай, когда он лежал на выгоне и его укусила змея. Он щелкнул кнутом и перехватил ее пополам, и ему почудилось сперва со страху, что это гадюка, и он весь затрясся, ходуном заходил. Вот смеху! А потом он пришел домой, рассказал и показал рану, а она разревелась и долго еще после не решалась коснуться его руки…
Как-то раз тоже было. Чурек пекла, а он в тесто монетку бросил, на интерес: кому выпадет. Чего гадал — к ней монетка пришла, потому что счастливая… Радовалась, как воробей, честное слово!
А корыто зимой расколола — злилась, как черт, губы надула и зрачками на него засверкала. Все потому, что он рассмеялся. Не любит неловкой выглядеть. Подвижная, прыткая такая…
Или вот солнце в ладошку ловит, будто ребенок малый. То же с огнем вытворяет. Подставит ладонь против глаз и смотрит, как ее насквозь высвечивает.
А порой задумается и, словно конь какой, даже ухом поведет… Уж что там слышит или чует — куда ему понять! Да и то — лишь бы ей в охотку было. Мне-то что… Женщина! И по-пригожей других. Иногда, правда, как из бросового ручья напилась, глаза потускнеют, и лицо белое, изменится, одичает, вроде бы и не сама по себе. Но то — пустая ходила когда… Не теперь.
А родила легко, как посмеялась. Играючи прямо родила! Сами женщины удивлялись… Чего ж, говорю, столько в себе таскала, если дело для тебя пригодней, чем миску масла сбить! Покраснеет, хоть и наедине мы, видно, и вправду стыдно, что ждать заставила лет — целый ворох. Да ведь всякое бывает…
Весна вон в самой поре. Весну она любит. Весной, говорит, жизнь тебя как за двоих соком поит. И запахами закидает, так что каждую каплю помнишь. И то верно. Вот только…
Он осекся, слух его проснулся. Он сразу вспомнил. И почти тут же прозрел. Медведь лениво заносил лапу, оттеснив ягненка к стволу. Вон оно, значит, как, проплыло в мозгу у человека, и он окаменел. Услышал, как задрожали локти и тонко проскулило его собственное горло, пока зверь трепал клок бьющейся шерсти. Человек вспомнил и не мог пошевелиться. Он видел,
Он сидел долго. Намного дольше того, как очистился слух и открылись снова глаза. Потом он встал, повесил на плечо винтовку и пошел прочь. Ноги затекли, и идти было трудно.
Домой он поспел к самой мгле. Впотьмах подошел к надо-чажной цепи, пропустил ее между пальцами и подумал, что и сейчас не плачет. С конем он решил не прощаться, и заняться теперь было нечем. Оттягивать не имело смысла. Он наклонился, поднял головню подлинней, прошел в угол комнаты, удобно сел на табурет, поставил на пол вниз прикладом винтовку, осторожно взвел курок и медленно поднес к нему головешку. Очень хотелось пить, и было это странно. Я ошибся, подумал он, нельзя было о ней, как о живой…
О чем еще подумать, он не знал, но все же не спешил. Было даже любопытно сидеть вот так, выпрямившись, без движенья, и искать, о чем бы подумать.
Потом он понял, что пора. Вздохнул, резко надавил на головню, услыхал щелчок и спустя мгновение успокоенно решил, что смерть мало чем отличается от жизни. Открылась дверь, и он увидел друга. Тот держал в руках прут с зажженной паклей и внимательно вглядывался в пространство, потом заметил его, вошел и прикрыл за собой дверь.
— Ты все успел? — спросил Тотраз, и Хамыц понял, что смерть снова его одурачила.
Он выронил винтовку, переждал озноб и глухо выругался. Затем поднял мокрые глаза и хрипло задышал. Друг нахмурился, приблизился к цепи, опустил прут и разжег огонь в очаге. Обернуться он не торопился. От огня повеяло жаром, и Хамыцу стало теплее. Он сказал:
— Я струсил.
Тотраз вобрал в плечи голову, но не повернулся. Хамыц пояснил:
— Я ничего не сделал. Не смог. Я струсил.
Тишина треснула щепкой в очаге и подсыпала света. Они молчали. Потом друг встал и посмотрел на него:
— Ты можешь пойти еще.
Хамыц отрицательно покачал головой:
— Оно сильнее меня. Ты не знаешь… Я видел,
Друг не спускал с него блестящих глаз. Он что-то прикидывал в уме, затем взглянул на винтовку, потом опять на него и согласно кивнул.
— Ты хорошо решил?
— Без нее у меня нет ничего. К тому же я струсил. Друг раздраженно указал на винтовку: