Но опять, как назло, шумно вылетали тетерева, трещали бойкими крыльями рябчики, мелькали меж кустов пышнохвостые бурундуки. А то вдруг вороненок, от летней жары открывший свой желтоватый рот, мокрыми глазками глядел на мальчика с нижнего сучка дерева. И Никита опять не выдерживал и опять, схватив какой-нибудь прутик, бросался на охоту.
К полудню сын и мать очень устали. А впереди, на горизонте, сверкая молниями, выплывала черная туча. Гулко зашумел лес. Встревоженные чайки белыми листьями заметались над озерами. Туча быстро разлилась по небу, и вдруг настала жуткая предгрозовая тишина. Спряталось, исчезло все живое. Только два черных нырка спокойно плавали на озере, изредка взмахивая крыльями. Схватив палку и даже не обернувшись на крик матери, Никита помчался к озеру. Нырки уплывали к другому берегу, а он бегал вокруг и кидал в них сучьями и комьями земли.
Вдруг мальчик быстро разделся и бросился в воду, чтобы выгнать нырков на сушу. Но не доплыл он и до середины озера, как птицы с шумом снялись и улетели. Незадачливый охотник вылез на берег, оделся и, схватив книгу, побежал догонять мать.
На шею ему упала крупная капля дождя. И тут ослепительно сверкнула молния, и над самой головой раздался страшный гром, и полил и затанцевал ливень. Никита на бегу сунул книгу под рубаху и подтолкнул ее к спине, чтобы не мешала бежать.
Мать в сильной тревоге сидела под огромной сосной. Она слегка подвинулась, и они вместе устроились под деревом, тесно прижавшись друг к другу, но очень скоро промокли до костей.
Ливень прекратился так же внезапно, как и полил. Дорога покрылась лужами, повсюду плавали пузыри, похожие на изумленные глаза. Путники шли, взяв торбаса под мышку. А по глубоким падям, то и дело пересекая тропу, побежали мутные потоки.
Теперь вдоль долины дул студеный ветер. Промокшие и продрогшие, Федосья и Никита сели на поваленное дерево, сняли прилипшую к телу одежду и отжали воду. Потом съели остаток творога.
Приближался вечер, а они прошли только половину пути. Вот тут-то и обнаружилось, что ветхие штаны Никиты, тщательно заштопанные для дальнего путешествия, висели теперь на нем клочьями, порванные, видно, в беготне за зверьками и птицами. Мать молча поглядела на сына, потом печально заговорила, будто не о нем, а о каком-то другом мальчике:
— Такой большой и такой глупый… Думает ли он о чем-нибудь, когда бегает, вытаращив глаза?..
А Никита украдкой ощупывал книгу, боясь взглянуть на нее. Все страницы слиплись. Тяжкое горе придавило его.
— И штаны-то совсем дрянные, заплатка на заплатке из старого тряпья… — безразлично сказал Никита, думая о своем несчастье.
— Уж молчал бы лучше! Из тряпья! Чем же я должна была их штопать? Шелком, который издавна хранится у меня в сундуках? Господи, думает ли он когда-нибудь о том, чей он сын! Ох, и возьмусь я еще за него, пучеглазого! Коплю-коплю все его грехи, чтобы когда-нибудь разом за все спросить. Да еще так спрошу, так спрошу, что не сладко ему будет…
Мальчик, горюя больше из-за книги, нежели из-за штанов, захныкал.
— Как он теперь людям на глаза покажется? Ну, погоди у меня!..
— Всю жизнь только и грозишься…
— Погрожусь-погрожусь, да как-нибудь и возьмусь за него…
Никита сидел молча, лишь изредка всхлипывая. Федосья тоже умолкла и теребила в руках какую-то ветвистую травку.
— Ну, перестань хныкать! — сказала она наконец деланно строгим тоном.
Никита отодвинулся от матери и еще громче всхлипнул.
— Ну-ка, милый, посмотри, какая она красивая… — сказала спустя некоторое время мать и протянула сыну разложенную на ладони траву-тысячелистник.
Но тот замотал головой и вдруг, громко разрыдавшись, прокричал:
— У меня книга промокла!.. А ты все о штанах…
— Ой ли! А я, глупая, еще ругала свое дитя! — воскликнула Федосья с отчаянием в голосе. — Милый мой, вот горе-то!.. Это все оттого, что пропали у нас Чернушка и Рыженький!.. По людям пошли…
Никита бросился к ней и стал обнимать ее, но было уже поздно. По несказанно дорогому лицу матери катились слезы. Надо было как-нибудь отвлечь ее от воспоминаний о пропавшей скотине.
— Не надо, мама, ну, не надо…
— Погоди, сынок, не буду… — пробормотала она, утирая слезы.
Мать и сын окончательно помирились. И двенадцатилетний сорванец каким-то чудом стал вдруг до того легким и маленьким, что уместился на сухоньких руках матери, а голова его покоилась на ее изнуренной, иссушенной тяжким трудом груди.
Тихо покачивая сына, мать еле слышно бормотала:
— Опять у моего птенчика глазки покраснеют… Давно-давно, когда моему сыночку было два годика, сглазила его старуха Мавра. «Ой, говорит, бедняжка, какие у него прекрасные глаза!» В ту же ночь у моего сыночка сильно заболели глазки. С тех пор, как заплачет мой маленький, так глазки у него и краснеют… Ну-ка, посмотрим, что с твоей книгой сделалось…