Рафаэль скорбел по дочери, но он вырос в мире, который хоронил две трети своих детей и говорил спасибо за ту треть, что выжила. У него остались Альбер, и Линда, и плодовитая матка, и мужская сила в чреслах. Нельзя сетовать на то, что Бог забрал. Скорбь Виктории чрезмерна и даже подозрительна. Через неделю она наложила на себя полупост и прекратила общаться с женщинами. Когда он по ночам появлялся, придя от Наимы, молчание Виктории давило на его совесть больше, чем если бы она скандалила и кричала. Она закрыла ворота к своей душе, и лишь Альберу остались щелки, в которые он мог к ней пробраться. Молоко у нее пропало, и голодная Линда сосала чьи-то чужие груди и коровье молоко.
Равнодушная Виктория предоставила Рафаэлю полную свободу, и он, не колеблясь, ею воспользовался. После обеда закрывал лавку и шел к Наиме. Но прошло несколько недель, и вдруг оказалось, что именно потому, что Виктория его не трогает, ее близости ему и не хватает. Он был гениальным любовником и никогда не считал, что женщина отдается потому, что так положено. Ему всегда хотелось сперва пробудить ее, очистить, начав с любовной игры, чтобы она завибрировала, как струна музыкального инструмента, распалить ее так, чтобы вспыхнула для него горящим факелом. Флора приелась быстро. Потому что загоралась с первого выдоха. Что же до Виктории, то, придя к ее порогу со всеми своими любовными подходцами, он был отброшен с чувством поруганной гордости. Виктория потрясенно на него взглянула, промолчала с уничтожающей выдержкой и, когда он не одумался, отчитала с морозящей душу нравоучительностью. Все смешалось. Его приемы дали сбой, и «посол примирения» пристыженно отступил.
— Иди к ней и пристрой его там! — Она говорила без гнева, взвешенно и даже будто сочувственно, как женщина, которая советует соседке, как поступить с зудом на коже.
Он встал и натянул на себя трусы.
— Что ты о ней знаешь? — прорычал он.
Он и сам понимал, что вопрос глупый и злой, и кипел, зачем ставит его в глупое положение.
— Она свой дом готова спалить ради тебя. Вот и иди к ней.
— Еще скажи, что это из-за меня все случилось с девочкой.
— Нет. Я просто боюсь тебя, как дура, которую приучили только бояться. Возвращайся к Наиме. Она не выросла в одном с тобой Дворе. Не привыкла перед тобой дрожать.
— Запомни: то, что случилось с Клеманти-ной, — это все воля Божья, а не дело рук человеческих.
Он не понял, почему она вдруг окаменела.
— Уходи! — закричала она.
Его ноги приросли к полу. Она не сердилась на него, нет. Он увидел, что закричала она от страха. Какой-то странный страх проник и в его сердце.
— Я что, чудовище?
— Нет. Но сейчас уходи.
Он вышел, но не направился к дому Наимы, а засел в чайном доме Эль-Шат, на берегу Тигра, и смотрел на двух рыбаков, поднимающих на свою лодку длинную сеть, пеструю от трепещущих рыб, и покрикивающих на стайку еврейских подростков, которые, балуясь в прогулочной лодке, могли попортить сети. Он подумал, что было время, когда сам бы он не посмел хохотать в ответ на угрозы рыбаков-мусульман. Потом он допил уже остывший чай и спросил себя, остыла ли уже его жена. И понял, что на плечи давит тяжкое бремя скорби, и сам на себя подивился.
Виктория с каким-то странным упрямством вытащила все одежки Клемантины и тщательно их перестирала, почему-то в воскресенье, а не в среду, принятый для стирки день. Маленькие вещички иногда одиноко болтались на веревке дня по два кряду. Потом она разжигала утюг на углях, и очень сосредоточенно разглаживала каждую морщинку, и выправляла все складочки, придавая им новизну и свежесть. Иногда она брала нитку с иголкой и пришивала пуговичку там или батистовую ленточку здесь. Если бы не ее высокое положение во Дворе, женщины в открытую бы восстали против подобного вызова Небесам. После того как Рафаэль оставил ее в покое, дав возможность делать все, что душе угодно, отец грубо на нее наорал, указав, что нельзя протестовать против вынесенного свыше приговора. Так вот, прямо в центре крыши, вывешивать одежки девочки — это вызов и отрицание Бога.
— Сними с веревки платья бедняжки, — приказал он, — раздай беднякам! Отдай мне, и я брошу их в реку.
Слезы снова полились из глаз, и внезапно поднялась новая волна ненависти к брату. Чуть не выдала его в беспощадные руки отца и мужа. Из души рвался крик: я хочу, чтобы он глядел на ее одежки, пока не сдохнет! Но вместо этого рявкнула:
— Почему я? Что я такого сделала?
— А я что такого сделал? Восемнадцать детей родила твоя мать, и кого мне оставил Господь Бог? Если бы я стал развешивать одежки тех, кто ушел, все бы пространство заполнилось веревками. А что с теми, кто у меня остался, кроме тебя, Виктория? Да простит меня Бог, да простит… Они не стоят ни… — И он развел руками и замолчал.