В опубликованном письме Александру Эткинду в связи с книгой последнего о внутренней колонизации Шаров прямо обращается к противопоставлению «Россия – Запад», связывая первую с провиденциалистским, а второй – с рациональным взглядом на мир и объясняя само это деление вполне объективными, посюсторонними географическими и историческими причинами (данность природного ресурса и сосредоточение власти над его выгодной продажей вовне при относительной скудости внутреннего потребления). Пишет Шаров и о том, «что требуются усилия, чтобы с этой логикой не согласиться» – с установками и презумпциями провиденциалистского мышления. Ведь в своем заострении оно приводит к помянутому выше в стихотворении Шарова «опустыниванию» прошлого, да и настоящего.
За очевидной противоположностью «почти белого» историка Сергея Платонова и «законченно-красного» писателя Андрея Платонова, учитывая их значительную поколенческую разницу, важно уловить связывающую двух героев Шарова-мыслителя крайне противоречивую идейную атмосферу эпохи, среди прочего близость научных и утопических, преобразовательных установок начала ХX века. Наука данного иного – не «общее дело», некое скрытое измерение русской (или европейской, мировой) умственной жизни, которое нужно восстановить и утвердить в правах. Автор «Верховых революций» следовал своему методу уловления, художественной конденсации и претворения неуслышанных, скрытых в толще истории голосов, и метод этот близко совпадал с подходами Гефтера или позднего Анциферова. Уйдя из науки в литературу, он не отказался от рационалистического видения, сколь бы причудливыми, неожиданными и порой даже отталкивающими ни были убеждения насельников его художественного космоса. Перелом начала 1990‐х, обнаруживший подобно глубинному катаклизму 1917‐го шаткость и изношенность грандиозных, на вид надежно скроенных оснований державной миссии, как будто обострил, дополнительно настроил два еще ранее сформировавшихся у Шарова писательских чувства: внимательность, даже цепкость его художественного взгляда – и вместе с тем плавность, спокойствие обычно ровного и убеждающего голоса, интонации (на последнее обращают внимание в своих откликах даже рассерженные или разочарованные читатели). Ведь с данностью и случившегося, и иного разобраться «на общих путях», по схемам учебников и прописей можно лишь в первом приближении – а порукой в многомерном, подлинном освоении «жизненных миров» прошлого будет не только феноменологическая философия244
или историографическая ученость, но и литературное постижение, художественное слово Владимира Шарова.НИШИ ШАРОВА245
Ниша – тайник, стена и не стена, пауза в стене, призрачное пространство.
Все романы Шарова построены по более или менее схожей композиционной схеме. Их начало, точка отталкивания – условный центр, от которого начинают расходиться все более и более расползающиеся круги сюжета. Реалистическое, внятное и несколько отстраненное движение начала содержит некий пустяк, напрямую с основной сюжетной линией никак не связанный. Самый традиционный зачин: кто-то умер, и после него осталась связка бумаг. Нет, это не ставший уже привычным прием «текста в тексте» (все романы писателя просто-таки перенасыщены обманными ходами): документы эти – лишь повод отчалить от берега. Они, как правило, обильно, на многих страницах цитируются, зачем-то целиком помещаются в текст, а не пересказываются, хотя вскоре навсегда пропадают из вида. Тем не менее Шарову важно подчеркнуть перекресток двух форм высказывания: истории, выраженной в замысловатом сюжете, и словесности, точнее, романистики, генетически восходящей к разного рода письменным свидетельствам «бумажной архитектуры».
Типическая схема эта отчасти напоминает культовый телесериал Дэвида Линча. Бедная Лора, убийство которой всколыхнуло болото провинциальной жизни, тоже ведь в конечном счете остается на периферии сюжета.
Когда берег начала остается окончательно в стороне, повествование оказывается в свободных водах авторского своеволия, попадает в его воронки и подводные течения, кружит и пенится. В любом случае график движения непредсказуем и представляет собой (если он вообще что-нибудь представляет) хрупкую ломаную линию.