Эти слова принадлежат Михаилу Гефтеру (1918–1995), одному из самых ярких авторов сборника «Иного не дано» и в то же время антологии «Иное» – последовательному защитнику разноголосицы внутриевразийского и российского Мира Миров. Прошлое дарит и странные сближенья: между катастрофой лета 1941 года и будущим Сталинградом два очень разных русских историка (из советского хронотопа – комсомольский вожак из МГУ, недавний крымский мальчик из погубленной нацистами еврейской семьи, и немолодой знаток Герцена, «души Петербурга» и итальянского Средневековья, прямо затронутый ленинградской блокадой) станут думать и напишут, заглядывая и назад, и вперед, примерно об одном: о бремени и отраде своего долга воскрешать мертвых, возвращать их в историю:
В Торжке, в прекрасно-старом русском городе, зимой 1941–42-го, в промежутках между бомбежками госпиталя, поглощенный судьбами соседей, я мечтал о том, чтобы была написана когда-нибудь история людей, не доживших до своей истории, и когда она будет написана, то самоё Историю сделает другой – справедливой для всех. Но при этом, конечно же, не сомневался ни секунду в неумолимости бессмертного движения «от… к…»241
.Это тоже слова Михаила Гефтера; ему тогда не было еще и двадцати пяти лет. Приводимая ниже цитата завершает, несомненно, важный для Николая Анциферова (1889–1958) очерк «Историческая наука как одна из форм борьбы за вечность»:
Мертвые, говоря языком романского права – это [те], о которых судья должен заботиться. Никогда, в продолжение всей моей профессии я не терял из виду эту обязанность историка. Я подал многим забытым умершим помощь, в которой сам я буду нуждаться.
Я открыл их могилы для новой жизни. Иные родились не в ту минуту, в которой они могли бы показать себя. Другие родились накануне новых и потрясающих событий, которые изгладили их след, заглушили память о них. Пример тому – протестантские герои, умершие перед блестящей и забывчивой эпохой восемнадцатого века Вольтера и Монтескье. История принимает их и возобновляет забытую славу имен их, дает новую жизнь мертвым, воскрешает их. Правосудие ее соединяет тех, которые жили в разное время, вознаграждает многих, которые появились только на мгновенье для того, чтобы исчезнуть. Все они живут теперь с нами, и мы чувствуем, что мы им родные, друзья. Так создается одна семья, один град общий для мертвых и живых242
.Напоследок – необходимые замечания-оговорки. Заниматься прошлым – значит не только удерживать козыри всегда, но и порой оказываться проигравшим: привязанность к ставшему (пусть и переиначенному художественно) может стать своего рода наваждением, бременем. Но все же груз прошлого – не обуза, как порой думают те, кто хочет его улучшить, прополоть и очистить: тут на сцену выступает будущее во всей его проблематичности и даже неприютности. В первой половине 1990‐х Борис Чичибабин, друг отца Шарова, в спорах о достоинствах, казалось бы, целиком обращенного в прошлое романа «До и во время» не случайно назвал это произведение «глубоким, тревожным и вестническим»243
. Нащупывая пустоты и зияния истории, Шаров отваживается говорить о будущем рода или государства, народа и веры, даже человечества и цивилизаций – но в обязательном и все более настоятельном личностном преломлении. Но что будет с идеей