– Это позор на весь город, – сказал сосед. – Дурак из газеты хочет делать про это материал. Я пью, но живу по-божески. Но чтоб такое! Какой монастырь? Ей надо учиться… ну, и для мужа что-нибудь. Все подумают: это мы с Лидой ее довели, это после того, как Лида перед всеми распиналась, какая она образцовая мать.
Он открыл бутылку об стол, и половина пролилась на пол.
– Можно и без всякого Бога жить по-божески. Девчонка молодая, глупая, как овца. Вы врач?
– Да, – сдержанно сказал Андрей. Диплом у него был, два года назад предусмотрительно приобретенный в переходе метро для того, чтобы устроиться на работу.
– Я вам заплачу, – мрачно сообщил сосед. – Я подрабатываю репетиторством.
– За что?
– Она же дома появляться не хочет. Совсем. И попросила, чтобы родственников к ней не пускали, мол, они ее сбивают с этого… с пути. С ней даже поговорить по-человечески невозможно. А вы… допустим, приезжаете туда как врач, делаете осмотр, говорите, что астма не вылечена, девчонка разуверяется в Боге, впадает в скептицизм и возвращается домой. Тут мы ей говорим правду, но теперь она от нас не отделается. Хрен!
Сосед налил пива мимо стакана. Вокруг Андрея, теперь уже хорошо поддатого, звенело и плясало слово “маразм”. Кроме этого, он не знал, что ответить, а сосед уже развешивал лапшу о том, какое они Марине обеспечили золотое детство (в доме с неисправным отоплением) и какая она неблагодарная свинья. Кидая окурок в яму между булыжниками, Андрей покачал головой: маловато он попросил у дурака денег.
Если бы монахини были буддийскими, они бы заметили вокруг Марины ауру отстраненности: она не чувствовала под собой пола, не понимала, что вокруг потолок. Всё вместе это называется келья, слово, похожее на улей, только толку в нем нет, нет меда, наоборот – деготь, черный, и черные вокруг одежды то ли женщин, то ли живых укоров Мирской Совести.
Давно уже стерлись с лица Мировой Дороги следы Хильдегард фон Бинген 33
и Хуаны Инес де ла Круус 34: другие прошли по ним, прошел песок, а на обратной стороне дороги – метель, и мы, раньше скованные женским обличьем, а теперь обещающие стать раскованными благодаря ему, четко помним иные имена: Жорж Санд, Эмили Бронте, Мэри Уолстонкрафт 35 (не будем добавлять ”Годвин”, дабы не порочить этот преимущественно женский отрезок именем, принадлежавшим мужчине). И несть числа именам, и нет уже места в монастыре для женщины-гения: она так выгнула под себя пространство, что теперь ей удобнее не ставить вокруг себя стены.Зато всегда есть место задумчивым пролетаркам, вместо высшего образования получающим духовное; полубогемным девочкам, шесть раз пытавшимся покончить с собой, а в седьмой испугавшимся, что получится, и свой собственный страх принявшим за Божий; бесящимся с жиру идиоткам из богатых семей и бедным женщинам, у которых поперек горла встали собственные взрослые, но абсолютно не самостоятельные дети; провинциальным лесбиянкам, не умеющим совладать ни с собой, ни с озверевшими от ксенофобии окружающими, и всем, кто социальной лестнице предпочел лестницу Иакова.
Сестра моя! Не ходи. Сегодня будут танцы.
Нет: я пойду в церковь (говорит одна), там поют на другом языке, который хорош потому, что непонятен, и нет матерящихся заводских мужиков, нет вообще мужчин, есть только священник, который (кажется) не полезет под юбку, да и юбки там принято носить такие, что залезть не так легко.
Ах, мамочка (говорит другая), ты не понимаешь, преодоление трагедии одинокой экзистенции заключается в отречении от нее во имя Господне; в этом вся теософия, остальное – комментарий. В аудитории среди идиотов я отречься не могу.
Прости меня, Господи, – говорят они все.
А не потому, что прости, а потому, что нужны подпорки, игрушки, картинки – потому что слабы глаза и воображение: понять не хотят, что есть Бог вне иконы и дом вне кельи. Что-то вроде этого думал Андрей, а еще про истеричных баб и сублимацию. Часть аванса он должен был потратить на священника. Священник, говорили, любил весело провести время. Имена монашкам он нарекал красивые и страстные: Сара, Эсфирь et cetera.
Священник сидел во флигеле, пил чай из глиняной кружки. На столе лежали книги из области светской литературы. Без них и матери Агриппины он давно уже умер бы с тоски, и на его могиле вырос бы терновник (шиповник, репейник, ваш вариант), а на могиле Агриппины – ничего, потому что черта с два бы она умерла.
В доме любящих меня убили меня, в доме любящих, вертелись у него в голове строчки одного из пророков.
Когда любовь – обязанность (как готовка для женщин, поэтому лучшие повара – мужчины, для которых это – развлечение), такая любовь не глубже обмелевшего пруда в августе. Эту любовь учат вызывать в первый год послушания, как студентов театрального института на первом курсе учат плакать. Только убить способна такая любовь, и никакой Уайльд об этом не напишет 36
потому что вовсе не о такой любви писал Уайльд.