– За успешное окончание забастовки шахтёров, – предложил Андрей. За окном монашка, путаясь в юбках, стегала хворостиной козу.
Мир – это грязь, считала Марина. Мир ухода – заснеженная грязь. Здесь был очень маленький мирок ухода, где она не могла себе позволить стать даже Терезой Авильской – безусловно, вне всего мира, но всё же личностью. Эта вера не подразумевала становления, она подразумевала только установление тебя у стенки, увешанной картинами отсутствия мира. В этой стране всё, даже духовные институты, усреднено и приведено к одному знаменателю, и всё напоминает очередь, и ничего из ряда вон здесь не должно быть. Потому что даже чудеса здесь – посредственные, на троечку чудеса.
Когда она, проснувшись, поняла, что задыхается, то решила опять закрыть глаза, приняв это за сон: как когда тебе приснился кошмар, и ты, открыв глаза, моментально его забываешь, и только сердце колотится, и в горле комок, ведь только что тебе хотелось закричать, но не получалось. Но это не было сном. Это называлось длинно и по-латыни, заливалось в склянку и продавалось в медицинской академии с в о и м л ю д я м. Конечно, Марина не знала об этом. Она путалась в мыслях и в одежде, и чувство было такое, будто дали под дых, а потом еще и в морду, и под рукой не было ни пропазола, ни даже стакана воды. Она стала молиться, но слова молитвы обрывались и пропадали, и было всё равно, сколько там часов – шесть, семь. И, придя в себя, она думала: какой смысл был приходить в себя?
Она не знала, что её пьяный папочка уже пудрит мозги мамочке по поводу её скорого возвращения. Она знала только, что болезнь была смыслом её жизни, и она не понимала себя вне болезни, впадала в апатию, а теперь её поставили обратно, словно книгу на полку, и она ощутила себя живой.
Живой… Марина потёрла ушибленный локоть. Как она могла подумать, что Бог мог быть не сволочью… или это дьявол, или есть только один… одна… что сочетает обе части, как самодур-начальник, измывается над одними подчинёнными и возвышает других? Её никто не учил понимать Бога иначе, ведь людям, в основном, известна только та часть теологии, что ведёт к непониманию Бога (и пониманию уровня амбиций теолога). Ясно одно: мир опять превращается для неё в сплошное дуло пистолета, а любое помещение, где она есть, – в синтез больничной палаты и газовой камеры. И нет сил и, кажется, возможности ни умереть, ни вылечиться.
Но теперь она выберет то, чего все они, кто окружил, боятся.
Агриппина, сбежавшая от жизни после изнасилования ротой курсантов, по-прежнему боится смерти: у неё в келье, в ящике, белые туфли на каблуке. Мать Евдокия, параноидальная ведьма. Мужчины, подсознательно пытающиеся удержаться в мире путем воспроизведения себя, – но она-то им такого удовольствия не доставит.
Она думала, что уходит от одного мира, а надо было из мира вообще. Воздух опять оттолкнулся от неё, она взялась за спинку кровати, чтобы не упасть. Не может быть?… Слишком хорошо знакомые симптомы. Подозрительно хорошо. Ей здесь нет места. Места заняты. Марина вспоминала, что лечится, кажется, всё, кроме СПИДа и сахарного диабета, но это тезис для особо одарённых, она обычная слабая девушка, и сил у неё хватает только на то, чтобы, ловя остатки воздуха, шептать: «Не хочу, не хочу, не хочу», – и даже рыдать и просить, как последние пятнадцать лет, ей не хотелось.
Она встала и, зажав рот ладонью, чтобы заглушить смех, подошла к столу, вырвала из Библии листок «для заметок» и быстро написала: «Войдите, я повесилась» 42
. Так, где ножницы и скотч? Только они, когда войдут, не увидят н и ч е г о. Они увидят. О н увидит.Впрочем, какая Ему, если Он есть, разница.
Когда было уже поздно, Андрей отошёл к хозяйственной постройке скуривать красивую латиницу на конце сигареты. В стороне от монастырских служб, рядом с пологим, поросшим сиренью обрывом, виднелось маленькое кладбище, на котором не хоронили самоубийц. По горячим следам приехала журналистка из областной газеты и бегала туда-сюда в длинной юбке, которую заставили надеть поверх брюк. Надо смываться, устало думал Андрей, надо смываться, вот только доколоть дрова, а то некоторые могут кое-что правильно понять. И отец Амвросий, с таким же усталым и помятым лицом, пересекал подворье неожиданно решительным шагом. Матери Евдокии нигде не было видно: она сидела в своей келье, и к ней в очередной раз пытался дозвониться отец, ни на секунду не забывавший о газете и позоре.