Нет никакой короны для антихриста, которую якобы куют в Иерусалиме коэны. Нет никакого масонского заговора. Нет никаких биороботов. С неба никогда не сойдёт никакой Христос. Не может быть антихриста, потому что Бог – и есть антихрист. Он не нуждается в слабых копиях. Он соединяет в себе всё. Он жесток. Но если Он будет добрым и милосердным, как хотел маньяк Назаретский, мы превратимся в амёб. Мы расползёмся по земле и замрём, не двигаясь. Многие и так превращаются в амёб. Представляете, что будет с нами при милосердном Боге? Да и кто, на самом деле, без дураков, хочет такого Бога? Люди хотят мстителя: убийцу или надсмотрщика для неверных, сионистов, масонов, православных, негров, белых и китайцев, которых якобы слишком много.
Ничего нет, кроме жестокости Божьей. Я, Дора Финкельштейн, знаю множество исторических дат, но не стану пересказывать их для вас. Прошло моё время учить. Теперь моё время умирать. Я не буду исповедоваться. Я просто говорю о смерти и о том, что ваши глупые, в подражание Богу, садистские игры мне уже малоинтересны. Я знаю, что мой диагноз не спасёт меня от вашей казни. Я когда-то оформила его за взятку, чтобы ко мне пореже цеплялись, потому что я преподавала и писала не так, как велели. А теперь мне всё равно. Искренне ваша Дора Финкельштейн. Да, ваша, мы все принадлежим друг другу, потому что работаем друг на друга. Это называется в каббале альтруизмом. Об этом может узнать каждый. Если вы захотите убить меня у меня дома, можете приходить в любой день. Я не из тех, кому перед смертью обязательно надо принарядиться».
Одна из страниц чем-то заложена. Я не настолько романтик, чтобы предположить, что это засушенный цветок, да и вряд ли такая особа, как Дора Финкельштейн, могла бы увлекаться подобными гербариями. Это глянцевая фотография семидесятых годов. Она слегка выцвела, что всегда бывает с фотографиями семидесятых годов, если их не хранить должным образом. Чёрное становится красно-коричневым. Это портрет не молодого, но и не старого мужчины с подстриженной бородой, похожего на всех главных раввинов мира одновременно. Если главный хабадский раввин закатывает бороду в валик, она напоминает аккуратно подстриженную. У мужчины на фотографии строгий взгляд, за которым таится что-то ещё. Раввин должен быть загадочным. На обороте надпись чернильной ручкой:
«Иосиф Иоффе».
«Бог создал всё. Свадьбу, похороны, масонские ложи. Всё это люди умудрились испохабить, а вину свалить на дьявола. Потом их дети выросли, огляделись вокруг и поняли, что с рогами и копытами ходят только козы и овцы. Остальное – бред воображения (я, конечно же, хотела сказать: плод воображения, который филологи почему-то завещали писать во множественном числе). И они нашли народ без государства, который удобнее всего снабдить дьявольским ярлыком. Если ящик с яблоками никто на складе не охраняет, можно подойти и налепить табличку: «Груши». Мы избраны быть козлами отпущения. А всё потому, что хотели в первую очередь выжить и донести до людей наследие Египта. Кому-то из наших главных раввинов не пришло в голову, что это можно было сделать и создав государство заново. Но он решил, что игра не стоит свеч. Когда наклеили ложный ярлык, пришла охрана. Теперь, если кто-то попытается наклеить старый, охрана задержит его. И так будет до самого момента распродажи.
Они знают всё. Про моих молодых любовников (не удивлюсь, если кто-то из них стучал на меня), про то, что в моём настенном шкафу стоит микроскопическая бутылочка коньяка. Пусть знают. Они не становятся от своих знаний умнее. А то, что я могу им рассказать, они не смогут услышать. Это не опасные знания. Они просто не для их голов. Поэтому они бесятся ещё больше, чем если бы я скрывала от них истинную причину смерти Сталина (если, разумеется, тайная истинная причина, способная по раскрытии потрясти мир, всё-таки была).
Мне нечего от вас скрывать. Я родилась восемнадцатого февраля. Так написано во всех ваших бумажках, которые вы собираете, как чокнутый филателист – марки. Я не скрываю от вас своих пожеланий и советов. Вот один из них. Подите вы к чёртовой матери».
Я вижу из окна запад. На западе стоят красно-коричневые ворота. С восточной стороны – колючая проволока, за которой беснуются собаки. Возле их железных мисок валяются обглоданные кости. Дождь покрыл добротный кирпич ворот тончайшим тёмным глянцем. Мы выходим из автобуса. Одна из овчарок встаёт на задние лапы и с любопытством смотрит на меня. Ей, видимо, так интересно, что даже некогда лаять. Водитель звонит, ворота открываются. Он пропускает меня вперёд. Я вижу новые ворота, поменьше. Меня ведут долгими коридорами, пищат металлоискатели, охранник отбирает у меня мелочь и перочинный нож, но никто не вытаскивает у меня из сумки тетрадь Доры Финкельштейн. Я успеваю досчитать до тринадцати, когда передо мной открывается чёрная дверь в кабинет, и я остаюсь наедине с человеком, вставшим мне навстречу из-за стола. Это Иосиф Иоффе. У него такое же лицо, как на фотографии, только в мелких, почти незаметных морщинах.
Я говорю ему: