— Я по ранению, Трофим Кузьмич, — Колесников напряженно кашлянул. — Да и делов дома невпроворот, бабы одни…
— Да делов оно, конешно, у всех много, — согласился Назаров. — И бабы тож… Но нехай они подождут, бабы. Тут теперь не до них. Такое важнэ дело затеяли… А командовать некому. Хлопцы ж рядовыми были, а командиров нету. Ну, Иван Михайлович, — Назаров мотнул бородой в сторону Нутрякова, — хоть и служив в частях, но при штабе был. Он и у тебя, Иван Сергев… штабом будет заворачивать. Безручко Митрофан — тот больше балакать любит, говорун, нехай политотделом заправляе… Позднякову Ивану мы кавалерию отдали, коней он любит. А Богдану да Семену — по полку дали, нехай командуют. Гришка мой — тож полководец, Старокалитвянский полк — его. Сашка Конотопцев — твои глаза и уши, разведка, стал быть. Марко́ Гончаров до техники потянулся, пулеметная команда у него под началом. Ну шо еще? Артиллерии пока мало у нас, Серобаба, вон, за начальника над пушкой…
— А если я… откажусь? — Колесников судорожно сглотнул слюну. Он и сам не мог бы сейчас точно сказать, чего больше было в его душе — новой, незнакомой какой-то радости или страха? Все так неожиданно свалилось, затопило его существо. Не сон ли это?
Назаров сплюнул под ноги, выщипывая из бороды табачные крошки, засмеялся:
— Да не́, Иван Сергев! Не откажешься. Мы ж тебя знаем. И карты пораскрывали. Цэ дело серьезное, нешуточное. Побежишь — так родне твоей и Оксаниной не жить… Да. И батько твой нам наказывал перед смертью: Ивана из Красной Армии отлучить надо, подневольный он там человек, до Советской власти не дюже ластится. Это уж точно. — Назаров помедлил. — И привет тебе, Иван Сергев, Черников передавал. Он здравствует, у Антонова на службе.
— Какой Черников? — Колесников похолодел.
— Да наш, калитвянский, — засмеялся Назаров. — Какого ты от расстрелу спас. Кланяется тебе.
— Мне надо подумать, мужики, — хрипло сказал Колесников.
— Подумай, Иван Сергев, подумай, — согласился Назаров. — Поезжай сейчас до дому, вон у крыльца тачанка твоя. А чтоб не обидел кто — Опрышко да Стругов вроде как телохранители у тебя будут, поня́в? Иди, Иван Сергев, иди.
Колесников, ни на кого не глядя, пошел к двери; у крыльца, запряженная тройкой вороных, действительно стояла тачанка, с которой спрыгнули два ухмыляющихся слобожанина: здоровенный угрюмый Кондрат Опрышко и вертлявый, рябой лицом Филимон Стругов — в Старой Калитве за лысую его, яйцеобразную голову звали Дыней.
— Прошу, ваше благородие, — осклабился Филимон, жестом приглашая Колесникова в тачанку.
«До чего дожить можно!» — усмехнулся Колесников; жест Стругова был ему приятен.
Провожать Колесникова вышел на крыльцо почти весь штаб.
Стругов, Дыня, правил в тачанке лошадьми, а Опрышко скакал рядом на рослом, рыжей масти дончаке, покрикивая на встречных:
— Эй! С дороги! Командир едет. Ну, кому сказал, харя немытая!..
…Дома он был с полчаса, не больше.
Мать приступила с вопросами, стала на дороге.
— Да ты шо, Иван, надумал? С бандюгами этими связался, а? Да ты в своем уме?! Не пущу-у… Не позорь братов своих, Иван! Меня не позорь. Народ на все века проклянет нас. Одумайся! Оксана! Да что ты чуркой стоишь?!
Оксана бросилась к мужу, запричитала; испуганно толпились в дверях сестры.
Колесников с перекошенным лицом оторвал от себя жену. Жадно зачерпнул ковш ледяной воды, выпил. Потом раздраженно спихнул с дороги мать, вышел из дома, с сердцем пристукнув тяжелой, обитой мешковиной дверью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ