…У себя в кабинете Алексеевский, не раздеваясь, стал зачем-то выдвигать ящики большого, на точеных ножках стола. Стол достался ему по наследству, за ним сидели первые председатели Воронежской губчека — Павлуновский, Хинценбергс… Павлуновский погиб в восемнадцатом году, под Таловой, сражаясь с белоказаками Краснова, Хинценбергс тоже сражался с белыми в девятнадцатом году на Южном фронте, сейчас где-то в Москве, говорят, очень болен, практически не жилец на этом свете…
Жизнь человеческая… Грустные, грустные отчего-то мысли. И бумаги — зачем стал перекладывать? Что в них ищет?
Попалось на глаза письмо со знакомым почерком. Сунул, помнится, в ящик. Читал, конечно, конверт открыт, а не порвал, не выбросил. Письмо это давнее, написал его Миша Любушкин — дорогой друг юности, судьба с которым свела в Боброве, на партийной работе. Как давно, кажется, все это было — тихонький, с виду уездный Бобров с чистой речкой Битюгом, шумная его гимназия, революция… А уже три года позади…
Алексеевский вложил исписанные листки снова в конверт, сунул было его под шинель, в карман гимнастерки, потом передумал, оставил письмо в ящике. «Вернусь, напишу, чтоб Любушкин возвращался домой, нечего ему в Киеве сидеть, тут тоже работы невпроворот».
Задребезжал телефон, телефонистка спросила Алексеевского, он ли заказывал Павловский уездный исполком, Кандыбина?
— Да, я.
— Кандыбин у аппарата, — раздался знакомый густой голос, и Алексеевский невольно улыбнулся: голос этот, мощный, уверенный, очень шел ко всему облику Дмитрия Яковлевича. Познакомились они в мае в губкоме партии, и Алексеевского сразу как-то потянуло к этому спокойному, медлительному человеку. «Вот таких бы Кандыбиных парочку в чека», — мелькнула тогда мысль, но Алексеевский нигде ее не высказал: Кандыбин был на ответственной советской работе, Павловский уезд числился в трудных, так что…
— Как там дела, Дмитрий Яковлевич?
— За Доном практически все под Колесниковым, Николай Евгеньевич. Бандиты разбили вчера еще один продотряд, в Самодуровке, дважды наведывались в Гороховку, угнали лошадей, забрали хлеб. Сунулись было в Верхний Мамон, но милиция совместно с чоновцами и отрядами самообороны отбила нападение. Погибли два милиционера, один чоновец ранен.
— Как ведет себя Колесников?
— Хитрый, черт. Всюду своих людей насовал, застать его врасплох не получается пока. Мы тут думаем с Наумовичем…
— Скоро в ваших краях будем, Дмитрий Яковлевич. Нужна будет помощь.
— Понял. Поддержим, — четкими, рублеными фразами сказал Кандыбин и, решив, что вопросов больше не будет, положил трубку.
Алексеевский снова заказал Павловск, на этот раз Наумовича, начальника уездной чека, ждал нетерпеливо, поглядывал на часы — да что они там, на телеграфе, заснули? Наконец зазвучал в трубке утомленный голос Станислава Ивановича; Алексеевский принялся подробно расспрашивать его о событиях в соседних уездах, о Колесникове и его штабе. Наумович через своих людей уже знал о главаре многое, даже описал подробно его одежду и оружие. «Клинок у него белый, то есть прости, Николай Евгеньевич, — ножны на шашке белые. Очень приметная вещь. Он не расстается с ней. Вообще, любит пощеголять, конь под ним — красавец. Шинель снял, в кожушке черном щеголяет…»
«Белая шашка… белый клинок… — думал Алексеевский, слушая Наумовича. — Вот операцию по уничтожению Колесникова мы так и назовем: БЕЛЫЙ КЛИНОК».
Наумович продолжал говорить о том, что Колесников, по-видимому, собирается воевать долго, полки свои муштрует с пристрастием, завел палочную дисциплину, жестоко расправляется с ослушниками — два бандита уже казнены за попытку перейти к красным. Н а ш и м л ю д я м быть среди бандитов непросто, приходится приспосабливаться, риск огромный, штабные подобрались отпетые головорезы, кто-то из них постоянно ездит к Антонову, приезжали и из Тамбова…
— Хорошо, понятно, — сказал Алексеевский и положил трубку, чувствуя, что настроение его после разговора с Павловском заметно улучшилось. Он убрал все бумаги, папки, довольно оглядел чистый стол; шевельнулось в душе смутное предчувствие — не вернется больше сюда…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На меловатскую унылую округу пала холодная белесая мгла, затопила ее сыростью, разлеглась хозяйкой в пустых неоглядных полях. С утра потянул ветер, дороги схватились ледком, затянулись прозрачным стеклом лужи.
В волостном Совете холодно. Слабая печурка радостно и прожорливо глотает подмерзший, принесенный со двора хворост.
Председатель волисполкома, Клейменов, — в шапке, в накинутой на сутулые плечи шинели, лицом черный с лета и хмурый — оторвался от окна, обернулся.
— Вот, считай, и третью годовщину своей власти празднуем, — сказал он секретарю, смешливой молоденькой Лиде. Она сидела за столом, в пальто и теплом платке, кокетливо, шалашиком, стоящем над ее выпуклым немного лбом, смотрела на Клейменова весело, озорно.