Мать моя работала в прачечной приёмщицей. Прачечная в нашем городке тоже была круглосуточная – то и дело могла потребоваться чистая фата, пелёнка для новорождённого или сорочка для покойника. Мать дежурила по 12 часов – иногда ночью, иногда днём. Когда она уходила в ночь, девочки делали вид, что боятся. Мне тоже было как-то грустновато отпускать мать в темноту, но как старшему приходилось утешать сестёр. Бабушка в такие вечера особенно долго читала нам сказки. Отец, оставшись один, подолгу курил на кухне и слушал радио, иногда уходил к какому-нибудь другу и они напивались там пьяными.
Мать, бывало, приносила с работы какие-нибудь простыни или другие тряпки. Не думаю, чтобы она их воровала. Скорее всего, вещи оказывались невостребованными – например, заказчик скоропостижно умер, а больше никто и не знал, что он сдал в стирку бельё. Если мать знала такого человека лично, она возвращала вещи родственникам. Но странно было бы иметь мать, работающую в прачечной и спать на покупных простынях. Бабушка перешивала эти простыни, делала из них ночные рубашки девочкам и мне. Я, правда, не понимал, зачем мне ночная рубашка. Вот бабушкины кальсоны – зимой оказывались весьма к месту. Ещё бабушка шила саваны. Это уж для меня была и вовсе непостижимая вещь – у нас очень редко кого из умерших обряжали в саван – только особо верующих. Бабушка вышивала по краю этих саванов крестики, птичек и ещё какие-то узоры. Однажды мы с отцом хоронили одну старушку в таком саване – у старушки снаружи осталось одно личико – совсем как у меня, когда, будучи на санях, я прятался от холода под рогожами.
За саваны, должно быть, хорошо платили. Иногда, сшив саван, бабушка разживалась деньгами и покупала нам какие-нибудь гостинцы. Саваны можно было купить и продать на городском рынке, что находился через две улицы от нас, – там старушки предлагали свой товар, стоя прямо на тротуаре. Бабушка моя, правда, сама не торговала, а отдавала уже готовые вещи одной своей подруге, дальней родственнице. Та, кроме того что занималась торговлей, очень ещё любила ходить по церквам, о чём и рассказывала нам, если случалось ей у нас пить чай. Матери моей она настоятельно советовала отправить нас, детей, к батюшке, чтобы мы пели в церковном хоре; но мать почему-то не хотела. Она вообще недолюбливала эту тётю и цыкала на сестёр, когда они, поддавшись на чуждую агитацию, упрашивали её, чтобы она дала им возможность попеть в хоре. Я к хоровому пению был более чем равнодушен, хотя мне и было бы интересно побывать в церкви, где я, кажется, никогда не был. Поговаривали, правда, о том, что меня крестили, но я этого не помню. Вот сестёр моих крестили точно. Но на одни крестины меня не взяли по малолетству, а на другие я не попал из-за болезни. Церковь же находилась как раз в том дальнем конце посёлка, который был под запретом.
Потом, уже гораздо позже, когда мы скорешились с отцом, я увязался вместе с ним и дядей на отпевание одной нашей родственницы. Церковь оказалась изнутри темноватой, но там было тепло, даже душно. Пахло свечами, я тоже поставил свечку, которую купил, как мне подсказали, при входе. Родственница в папином гробу, как положено, лежала, сложив руки на груди, без савана. Возможно, со смертью бабушки их в нашем селении вообще перестали шить. Певчие пели хорошо. Я пожалел, что мать в своё время не отвела меня в этот храм; но наверно, у неё были на то свои причины. И батюшка мне понравился – рыженький такой, с розовым, будто вечно улыбающимся, лицом – такой не обидит. Тогда мне подумалось, что в церкви в общем-то нет ничего плохого и что я мог бы сюда ходить почаще. Однако, это был первый и последний раз, когда я посетил нашу церковь.
Зато на нашем кладбище без преувеличения бывал тысячу раз. Вот уж где в самом деле похоронены мои лучшие воспоминания. И даже не на самом кладбище, а по дороге к нему, по всем этим колеям и обочинам, под сугробами, под буграми, в буераках да в лужах, да в ямах.