Мне было скучно. Минуты медленно ползли по циферблату. Дверь не размыкала створ. Я стал перелистывать свой лексикон. Это был своего рода библиографический раритет. Издание начала XIX века. Сразу же на глаза попалось слово: Ифика
.Тогда я понял: старый словарь был умным собеседником. Ну разумеется, только она, старомодная и маловразумительная Ифика, и могла запереть меня вместе со всеми этими никак не нужными мне людьми внутри какого-то манежа.
Сейчас, проверяя материал памяти, я вижу, что в мое мышление всегда вкрадывался какой-то фатальный просчет, ошибка, неизменно и упрямо повторявшаяся от раза к разу: все совершавшееся под моей лобной костью я считал чем-то абсолютно неповторимым; психоррею
мыслил только как бы в одном экземпляре. Я не подозревал, что процесс психического омертвления мог быть ползучим – из черепа к черепу, с особи на группу, с группы на класс, с класса на весь общественный организм. Пряча свое полубытие за непрозрачными стенками черепа, тая его, как стыдную болезнь, – я не учел того простого факта, что то же могло происходить и под другими черепными крышками, в других защелкнувшихся друг от друга комнатах.Совсем недавно, перелистывая „Rerum Moscoviticarum Commentarii“ Герберштейна, посетившего Россию в первые годы XVI века, я отыскал такое: „…иные же из них, – пишет наблюдательный чужестранец, – производят имя своей страны от арамейского слова Ressaia или Resessaia, что означает: разбрызганная по каплям“.
Если уж в то время эти „иные“ существовали, то, множась из века в век, постепенно они должны были захватить в свои руки все рычаги и сигнальные аппараты тогдашней „жизни“. Они мыслили и заставляли мыслить Россию как Ressaia: в разбрызге розных друг другу капель. Они десятилетиями долгой, отупляющей жизнь работой совершенствовали и изощряли свою технику расщепления общественности, пока в конце концов частью не вытравили, частью не обесчувствили соединительную ткань, сращивающую клетки в одно. Мы жили разлученными каплями. Оторвышами. Какой-нибудь университетский устав 93-го года разрывал нас на так называемых „посетителей“. Уже столетие тому Челышевым отмечено возникновение продуктов психического распада: он пишет об „ушельцах в кабинеты“. Именно среди нас, из поколения последышей, возникает философема о чужом „я“: не мое „я“ мыслится чужим и чужеродным, непревратимым в „ты“. Люди-брызги не знают ни русла, ни течения. Для них – меж „я“ и „мы
“: ямы. В ямы и свалились одно за другим поколения социальных оторвышей. Остается зарыть. И забыть.Теперь мне ясно: никакое „я“, не получая питания из „мы
“, не срастаясь пуповиной с материнским, обволакивающим его малую жизнь организмом, не может быть хотя бы только собой. И моллюск, прячущий себя в тесно сомкнутые створки, если помочь створам, оковав их тесным металлическим обручем, – умрет.Но тогда нам не дано было принять и охватить всю эту мысль, потому что самое наше мышление было деформировано: маршруты наших логик были разорваны посередине.
Мысль мыслила или не дальше „я“, или не ближе „космоса“. Дойдя до „порога сознания“, до черты меж „я“ и „мы“, она останавливалась и или поворачивала вспять, или делала чудовищный прыжок в „зазвездность“ – трансцендент – „иные миры“.
Ви́дение имело либо микроскопический
, либо телескопический радиус: то же, что было слишком дальним для микроскопа и слишком близким для телескопа, попросту выпадало из видения, никак и никем не включалось в поле зрения.Ночь на исходе. Устал. Пора пока прервать. Вокруг, и за стенами, и за окном, как-то особенно тихо и бездвижно. Бессонницы научили меня разбираться в движении ночных минут. Я давно уже заметил: ночью, на самом ее исходе, когда синий брезг липнет к окну, а звезды слепнут, – есть всегда несколько минут какой-то особо глубокой тишины. Вот и сейчас сквозь промерзшие стекла смутно, но вижу (лампочку я потушил): в синем сумраке темные крутые скаты крыш: совсем как запрокинутые кузовами кверху затонувшие корабли. Под ними ряды черных молчаливых дыр. Ниже – обмерзлые голые ветви низкорослых городских деревьев. Пусты улицы. И воздух сочится бездуновенностью, мертвью и молчью. Да, это мой час
: в такой час я, вероятно, и –»Текст на полслове прерывался. Дальше шло семь тщательно зачеркнутых строк. Штамм, прыгнув глазом через параллели чернильных черт, продолжал чтение. Часы за стеной пробили четыре.
«…Ночь вторая.
Вся эта игра в помирушки могла бы длиться и длиться, если бы вдруг не застучали пушки. Пушки сначала били где-то там
и по каким-то тем. Потом стали стучать тут и по этим. А когда пушки отстучали, начали стучать штемпельные приборы. От работы жерл вокруг тел образовывались круглые черные воронки. Штемпеля не били по людям: только по их именам. Но все равно: и вокруг имен, как вокруг битых тел, круглились синие и черные пятна.