Случай забросил меня на южный плацдарм. Город, в котором я жил, был попеременно под тринадцатью властями. Придут. Уйдут. Возвратятся. И снова. И каждая власть ввозила: пушки и штемпельные приборы.
Тут-то и приключалось: однажды, в канун смены властей, во время очередного пересмотра вороха старых и новых „удостоверений личности“, я обнаружил пропажу – личности.
Удостоверений – кипа. Личность затерялась. Ни экземпляра. Сначала мысль: так, случайный просмотр.
Но и после вторичной тщательной проверки, бумажонка за бумажонкой, всего исштемпелеванного хлама „личность“ так и не была обнаружена. Я ждал этого: чем чаще меня удостоверяли
, тем недостовернее становился я самому себе: старая полузабытая было болезнь, психоррея, растревоженная ударами штемпелей, возвращалась опять. Чем чаще разъезжающиеся ремингтоновы строчки уверяли меня №-ом, росчерками подписей и оттиском печати, что я действительно такой-то, тем подозрительнее становился я к своей „действительности“, тем острее чувствовал в себе и такого, и этакого. Понемногу намечалась, росла и крепла страсть: хотелось еще и еще исштемпелеванных листков, и сколько бы их ни накоплялось, достоверности все было мало. Зарубцевавшийся было процесс возобновился: каверны в „я“ опять стали шириться. От штемпеля до штемпеля чувство себя никло: я – и я – полу-я – еле-я – чуть-чуть-я: стаяло.Чувство, испытанное тогдашним мною над кипой своих исштемпелеванных имен, не было чувством отчаяния или скорби. Нет, скорее это была особливая желчевая радость. „Вот лежит оно, – думалось мне, – мое стылое и мертвое имя. Было живо – а вот теперь, глядь, все в синих трупных штемпельных пятнах. Пусть“.
Как видите, человек из комнаты 24, Ваш предшественник вовсе не чужд шутке. Даже мысль о предстоящей манипуляции с крюком и петлей не властна над моей улыбкой. Да, я улыбаюсь и, как знать, может быть, не в последний раз. Но это лишь схема: от – до. Материал о войне требует, конечно, более подробного и серьезного изложения. Начну.
…В одну из июльских ночей 14-го года, когда я работал над статьей о „Кризисе аксиоматизма“, – за окном внезапно загрохотали телеги. Переулок наш, как Вы скоро убедитесь, тих и пустынен. Звук мне мешал: я отодвинул рукопись, решив переждать шум. Но он не прекращался. Вереница новых и новых порожняков, громыхая колесами о булыжник, проезжала где-то внизу под окнами, не давая сомкнуться тишине. Нервы были чуть взвинчены работой. Спать не хотелось. Но и работа застопорилась. Я оделся и вышел наружу. Ночные зигзаги наших переулков были как-то странно оживлены. У перекрестков стояли группы возбужденных, вперебой говорящих людей. Слово „война“, раз и другой, задело слух.
На стенах домов, то здесь, то там, проступали бумажные квадратики. Еще сегодня днем их не было.
Я подошел к одному из них. Тень от карниза отрезала верхние строки. Поневоле я начал читать откуда-то со средины:
„…из сумм интендантства выплачивается:
портянки – 7 коп.; рубаха нательная – 26 коп.;
пара сапог (каз. обр.) – 6 руб., а также…“
Только поводив зажженной спичкой над верхними строками бумажного квадратика, я понял, что он собирает не только сапоги и нательные рубахи, но и тела, с тем, что в них: жизнью. Кстати, о цене последней почему-то умалчивалось.
А к утру над подъездами и подворотнями домов уже висели пестрые жолнерские флажки. По тротуарам шли люди с газетами у глаз, а по мостовой шли люди с винтовками на плечах. Так с первого же дня газеты и винтовки поделили нас всех: на тех
, которые умирают, и на тех, за которых умирают.Конечно, вначале все это было спутанно и неорганизованно. Круг из людей, обступив какого-нибудь нескладного солдатишку, в длиннополой, под цвет земли шинели, радостно чему-то волновался:
– Вы за нас?
– Мы за вас.
Но впоследствии неясная черта, отделившая „тех, которые“ от „тех, за которых“, сделалась четче, вдоль линии прошла щель; щель разомкнула края и стала шириться.