Однако человек, называющий себя
И когда пианист после ряда предваряющих номеров придвинулся вместе с креслом к начальным аккордам сонаты разлук, среди тысячной аудитории был человек, который, закрыв глаза ладонью, старался подавить нервный комок, подбирающийся к горлу. Именно в этот вечер он стал теме не «он», а «я».
Красный снег
В покорности судьбе необходимо упражняться. Как и во всяком другом искусстве. Так утверждает, во всяком случае, гражданин Шушашин. Каждый свой день, обувшись и умывшись, прежде чем набросить на плечи пиджак, он начинает экзерцисом. Опять-таки выражение принадлежит ему. Экзерцис заключается в следующем: подойдя к стенке, он прислоняется к ней лопатками и стоит так в позе предельной покорности. Минута-две. И все. Экзерцис окончен. Можно начинать жить.
Так было и в это мутное зимнее утро, скорее похожее на поседевшую за ночь ночь. Покончив свое упражнение, не требующее других приборов, кроме человека, стенки и лба, подставленного под что угодно, Шушашин перебросил через плечо петлю помочей, вздохнул, потом зевнул и прищурился в окно: против окна – окно, в окне – желтый блик лампочки, точно заблудившийся меж дня и ночи. Шушашин прибавил к вчерашней дате единичку и влез руками в рукава пальто.
Семь поворотов лестницы, ржавый всхлип дверной пружины, двор, длинный сводчатый проход из двора во двор, ворота, улица.
Шушашин занят очень трудной работой: безработицей. Каждый день навестить десяток обещаний, спросить в телефон у дюжины пятизначных цифр – «ну как? тоже? никак? завтра?» – снова и снова обивать пороги, стараясь не сбивать подошв, которые от дня к дню, вместе с надеждой, тончеют и тончеют.
Асфальт и камни были под пленкой гололеди. Туман шел в сорока шагах впереди глаза, заслоняя собой все вещи. Огибая угловой дом, длинным вялым солитером тянулась очередь – к чему-то. Лавируя меж автомобильных рожков, Шушашин пересек перекресток. Другая – корзины, свисшие с рук, платки и кепки. Шушашин свернул в переулок, схватывая глазами бумажные квадратики, белеющие то тут, то там со стены: а вдруг. «Окрашиваю вещи в черный цвет» – «любую вещь недорого крашу в черный цвет» – «в черный цвет»… что за чёрт… Шушашин отдернулся зрачками и продолжал шагать, выбирая желтые пятна песку поверх льда. И вдруг он почти наткнулся на вынырнувшие из тумана слова:
– Э, батенька, из квартиры… Меня вот из собственной моей головы выселили, и я ничего. А вы…
И двое быстро прошли мимо. Шушашин оглянулся. Две спины: одна под толстой шубой с головой, провалившейся в встопорщенный мех, другая в истрепанном куцем демисезоне с разинутой распоркою внизу.
Затем переулок повернул, огибая молчаливую низкорослую колокольню и железо ограды, влево. Еще минута – и навстречу стал надвигаться знакомый хмурый контур с чинным гранитом ступеней, вводящих в него. Сквозь дверь проталкивалась, шумя и переплетаясь, экскурсия, но на нижней ступеньке, отдельно от других, стояло двое, притоптывающих валенками. Один был молод и строен, с растопыренными наушниками из-под шапки, другой в сизо-белой бороде под цвет туману, низкий и сутулый, казалось, с каждым словом втаптывался еще больше в землю.
– Ну вот. Осмотреть Москву в невпопадный час. Чего захотели! Это за музейными номерками от одиннадцати до четырех. А Москве смотрины в неписаный час.
– Какой такой неписаный? – качнулись наушники.
– А такой: черный – когда и в окнах, и в людях ночь и нигде, ни в переуличье, ни на площадях, ни живой души.
– Почему?
– Простей простого: потому что в Москве ведь ни души.
Наушники, подхлестнутые ветром, встопорщились.
– Но ведь…
– Правда, правда, правда! – прокричал мальчишка, прорывая туман толстой пачкой газет, и через секунды голос его был далек и глух.