Шушашин, делая усилие выдернуться ушами из гомона, придвинул к тарелке горчичницу и ткнул лопаточкой в ее облепленное коричневой коростой горлышко; но тычок уперся во что-то твердое и упругое; Шушашин ковырнул сильнее, и наружу, застревая в дыре, выставился облипший горчицей старый и растрескавшийся презерватив. Шушашин оттолкнул тарелку и встал. К горлу скользил тошнотный ком. Душный пар с масляной пригорью мглил глаза. Он рванул за дверь.
Уличный воздух уже переоделся в вечерний креп. Монотонно пели голоса газетчиков. Из-за угла, метнувшись желтым двухглазием, взвыл автомобиль: как если б и его переехали.
Шушашин шел мимо огней и лиц и думал, что скорее бы к себе, защелкнуть свет и лицом в подушку. Но знакомые кварталы странно длиннились, растягиваясь, как резина. Магазин с игрушками, казалось, уже пройден, – и вот он опять лезет крашеной пестрядью в зрачки.
Наконец-то издалека знакомые ворота. Дом – еще дом – аптечная вывеска – потом яркая витрина, за которой на пустых прилавках круглые и красные, как головы, ободранные от кожи, деревянные сыры, – срыв кирпичных ступенек в «скоропочинную» – и сквозь сквозняк подворотни – двор – туннель второй подворотни. И тут, под второй навесью, внезапно из-за спины – мысль: а что, если окно?…
Шушашин круто стал, весь в облипи пота. Но мимо – по стене туннеля – чья-то фигура: прошла, не оглянулась. И еще: оглядела и замедлила шаг. Шушашин усилием воли толкнул мускулы. Из глубины второго двора рядами окон вплывал в поле зрения каменным фрегатом дом:
В комнате за дверной задвижкой было тепло и почти отдохновенно. Правда, терлись голоса соседей, на кухне стучали посудой и накачивали шум в примус, но все-таки можно было хоть одним ухом в глухую подушку и сверху прикрыться тьмой. Только окно, что насупротив окна его комнаты, чуть-чуть раздражало Шушашина: то квадратится красным светом, то погаснет, и опять. «Как испорченная зажигалка», – подумал Шушашин и прикрыл глаза ладонью. Лежа лбом к стенке, он пробовал слабеющими мыслями развязать и сбросить с себя день, как перед этим развязал и сбросил с пят ботинки. Но связи путались и стягивались узлами, и тесный день продолжал охватывать мозг: лестницы рябили ступенями, и сквозь зажатые веки деревья бульваров протягивали нищенские ветви, прося уметь их видеть, а сутулый человечек в бороде из тумана упрямо втаптывался в землю, приговаривая, что не от одиннадцати и не от двенадцати, и не от тринадцати, и не от… цифры сине-белыми надворотными номерами скользили неисчетной чередой, человечек уж из аршинного стал футовым, из футового вершковым, из вершкового дюймовым, из дюйм…
Шушашин, напряженно всматриваясь зажатыми глазами, хотел изловить топтуна, когда он из миллиметров вплющится в нули, но сбоку – как-то сквозь виски – ударило теплым ветром, и миллимикроны, а вслед за ними примусовый шорох и все до последнего призвуки из зрительных точек в глазах, свеянное, кануло в… во что? Он пробовал оторвать ухо от подушки, настигнуть зрачками, но голова то ухала в тьму, то неслась, задевая о желтые огни, чтобы снова кануть в пустоту. И вдруг крутой поворот ветра сбросил виски кверху, и Шушашин увидел себя сидящим на кровати, ладонями в тюфяк.
В комнате было темно. За стенками – ни единого звука. В стеклянной мембране окна – ни легчайшего эха улиц. Молчание было так полно, что можно было слышать тембры своих мыслей: ну да, конечно, это тот черный час, когда, пока все спит, бодрствует смысл. Шушашин улыбнулся в темноту: миллимикронам не вернуться; теперь – нет. И подтянул к пятам подошвы. Тело его было странно легким и гибким. Дверь беззвучно отворилась. В коридоре и в кухне все углы и вещи точно сторонились его шага. Лестница. Дворы. И снова улица: но теперь иная и новая. Черные глазницы окон над пустыми стланями земли. Ни обоза, ни шага. И только вдоль панели и сквозь виски – настойчивый, но теплый, ни на секунду не затихающий ветер. Шушашин распахнул полы пальто, и ветер, толкая их, как парус, вел, поворачивая скользящие шаги из переулка в переулки. Лед, переступив через точку таяния, расползался лужами, но лужи под ударами подошв были бесплескны и тихи. Все было стереоскопически бездвижно и стыло. Так что ритмически закачавшиеся тени у верхнего края стены, близящейся к глазу, заставили Шушашина поднять взгляд к тому, что их отбрасывало: на приземистой колокольне в полном беззвучии под рывками веревок раскачивались колокола. Но ветер повернул правую полу – и снова навстречу скольжению шагов с новой, на этот раз высокой, в узорных слухах, колокольни, бешеная раскачка безъязыких, звонящих беззвонный благовест колоколов.
Шушашин не успел проапперципировать, как поперек ветра, в шаге от глаз, взмахнула козырьком чья-то кепка, и голос из-под кепки, вдуваясь в ухо вместе с ветром, отрекомендовался:
– И Я. Без точек Да-да, и я. Я всякий раз, когда мне ни разу.
Шушашин оглядел: невнятная фигура и лицо без примет.