Во время этого короткого разговора Юстасия дрожала от страха, как бы не раскрылся весь ее хитроумный маскарад, но одновременно испытывала какую-то боязливую радость. Внимание, оказанное ей — но вместе с тем и не ей, а какому-то воображаемому лицу, — тем единственным мужчиной, которого она готова была боготворить, до крайности усложнило ее чувства. Она уже любила его, отчасти потому, что он был непохож на других, отчасти потому, что заранее решила в него влюбиться, а больше всего потому, что ей так нужно было любить кого-нибудь после ее разочарования в Уайлдиве. С ней произошло то же, что было со вторым лордом Литтлтоном, да, говорят, и с некоторыми другими: увидев во сне, что умрут в определенный день, они так поддались расстроенному воображению, что и в самом деле умерли в этот день. Стоит девушке допустить мысль, что ей суждено влюбиться в кого-то, встреченного в такой-то час и в таком-то месте, и можно считать, что это уже совершилось.
Может быть, в эту минуту что-то открыло Ибрайту пол этого существа, закованного в футляр маскарадного наряда? Может быть, он ощутил, как велика ее сила чувствовать и пробуждать чувство в других и насколько ее внутренний мир обширнее, чем у ее товарищей по труппе? Когда переодетая Царица любви предстала перед Энеем, небесное благоухание сопровождало ее и открыло Энею ее природу. Если волнение земной женщины способно породить подобную же таинственную эманацию, Ибрайт сейчас должен был ее почувствовать. Он окинул Юстасию долгим пытливым взглядом, а затем погрузился в задумчивость, словно уже отвлекшись от того, что только что видел. Но это длилось одно мгновенье, он отошел, а Юстасия стала прихлебывать вино, едва ли сознавая, какой напиток она пьет. Человек, которому она предрешила отдать свое сердце, прошел в угол буфетной.
Как сказано, актеры сидели на скамье, которая одним концом выходила в большую комнату, а другим — в маленькую, служившую буфетной. Юстасия, частью из робости, села на самом кончике, так что могла видеть и полную гостей зальцу и полутемную внутренность буфетной. Когда Клайм прошел в глубь буфетной, ее взгляд последовал за ним в царивший там полумрак. Там была дверь, и только Клайм потянулся к щеколде, как вдруг кто-то растворил дверь с наружной стороны, и свет пролился в комнату.
Это была Томазин со свечой в руке, озабоченная, бледная и хорошенькая. Ибрайт, казалось, был рад ее видеть и ласково сжал ее руку.
— Вот и хорошо, Тамзи, — сказал он с живостью, как будто очнувшись и вновь становясь самим собой. — Ты все-таки решила сойти. Я очень рад.
— Тсс! Нет, нет, — быстро сказала она. — Я только хотела поговорить с тобой.
— Но почему же не побыть с нами?
— Не могу. То есть мне не хочется. Я не совсем здорова. Да мы ведь еще долго будем вместе, раз ты останешься на все праздники.
— Без тебя не так весело. Тебе правда неможется?
— Немножко, милый мой брат, вот здесь, — ответила она, шутливо приложив руку к сердцу.
— А! Наверно, маме следовало пригласить еще кого-то, о ком она забыла?
— Вот уж нет! Просто я сошла, чтобы спросить тебя… Тут он следом за нею переступил порог, дверь отворилась, и больше ни Юстасия, ни сидевший рядом с ней комедиант, единственные свидетели этой сцены, ничего не видели и не слышали.
Юстасию обдало жаром. Она тотчас догадалась, что Клайму, пробывшему дома всего два-три дня, не успели еще рассказать про Томазин и Уайлдива, и он, видя, что она живет дома, как и прежде, естественно, ничего не подозревал. Юстасия мгновенно и яростно возревновала его к Томазин. Может быть, сейчас Томазин еще и питает нежные чувства к другому, но долго ли это продлится, если она будет сидеть тут взаперти с этим двоюродным братом, таким интересным и столько повидавшим? Кто знает, какое чувство очень скоро возникнет между ними при постоянном общении и отсутствии отвлекающих предметов? Ребяческая любовь Клайма к ней, надо думать, уже остыла, но легко может разгореться вновь.
Юстасия оказалась в плену у собственных хитростей. Какая обида — быть так одетой, когда другая сияет во всей красе! Знай она, какое значение будет иметь для нее эта встреча, она бы горы своротила, лишь бы появиться здесь в естественном своем виде. Прелесть ее лица скрыта, обаяние ее чувства бессильно, чары ее кокетства лишены власти — ничего не оставлено ей, только голос, — жалкая участь нимфы Эхо! «Никто здесь меня не уважает», — думала она, забывая, что, приняв на себя мужское обличье, она должна была ожидать, что и обходиться с ней будут, как с мужчиной. Так обостренны были ее чувства в этот момент, что невниманье к ней, естественное и созданное ею самой, она воспринимала как горькую обиду.