Год прошел, пролетел быстро и в сердечной немоте. Будто в старом кино в минуту за окном отсверкали летние грозы, облетела бурая осенняя листва, потускнела в зимних сумерках рябиновая горькая услада, обильно нападал снег, лег белыми горами и будто бы навсегда. И вдруг начал, вздыхая, словно испуская дух, тихо оседать под мартовским солнцем.
Ранним-ранним мартовским утром, еще затемно, Ирина Владимировна, всю ночь промаявшись тоскливой бессонницей, вышла из дому – от теплой душной печки на воздух – и побрела по распутице, вязнувшей к ногам, будто заклятой никуда ее не пускать.
Днем спохватились – где же она? Нашумели по деревне. А через несколько часов ее вытянули баграми из примеченной кем-то свежей полыньи под мостиком, из-под ломкого, готового тронуться льда речки Генераловки.
Что за рай земной! Лес, черневший в дальней дали, если смотреть на него из-за колючки, вдруг оказался совсем рядом, весь в зеленой дымке. А на опушке и над овражками пушилась желтым, уже отцветая, верба. И трава на воле не трава, а зеленое шелковое счастье, раньше Юра этого не знал. Это совсем не та трава, что пробивается у стен бараков, это не грязно-зеленый истоптанный пятачок у клуба, пятачок, где перекуривают любители выпендриться на сцене с агитками, в которые сами не верят. Чистая зелень, и ни лжи в ней, ни злобы, ни зависти. И если смелости хватит, можно выкроить момент, добежать до леса там, где он языком подбирается прямо к поселку, и упасть в молодую травку лицом, пусть даже земля еще слишком холодная. А небо… Вольное небо, пожалуй, тоже другого цвета – без того оттенка хмари, что поднимается от озлобленных враждующих людей и повисает тяжкой тучей, а чистая лазурь. Такая чистая, что звенит тонким хрусталем.
… В поселковой школе Юра начал работать в конце учебного года, в апреле. Такой подарок сделал ему Тимур Семенович, узнав из бесед со своей местной дамой сердца и матерью-одиночкой, что в школе остались всего две учительницы. И дети то ли учатся, то ли мучатся. Старшие же, те, кто не желает связывать свою жизнь с колхозом, армией или тюрьмой, а мечтает о московских вузах или хотя бы поначалу-то техникумах, в преддверии экзаменов – не школьных, нет, а вступительных, находятся в полной растерянности.
Юра колебался, смущался, не верил в свое учительство, но Семеныч велел ему переговорить с директрисой. Юра согласился. С той только целью, чтобы час-другой провести на воле. А потом позволил себя уговорить высохшей умотанной тетке Валентине Игнатьевне Буровой, которая директорствовала, вела младшие классы и не боялась нисколько Юриного тюремного духа, благоприобретенной на зоне излишне настороженной повадки, жесткого, цепкого взгляда.
– Но у меня нет педагогического опыта, – честно предупреждал Юра. – И детей я боюсь. Вернее сказать, не боюсь, а не знаю, что с ними делать и как. Правда… правда, мама у меня была учительницей языков, тоже в поселке. Но я, как она, не смогу, Валентина Игнатьевна, честное слово.