– Почему? – нашел в себе силы спросить Юра. Он добросовестно и равнодушно съедал все, что приносили, не чувствуя вкуса и запаха, в самом деле не чувствуя. Но случалось, если проглоченное было безусловной отравой, изрыгал все в парашу, а то, случалось, и под койку, не успев подняться. И тогда совсем плохо Юре приходилось: отравленный, он с трудом приходил в себя, и стыдно ему было перед лазаретным санитаром, который явственно его ненавидел, вынужденный за ним убирать. Юра и сам бы взял тряпку, как бы плохо ему ни было, только чтоб не стыдиться. Но еще в тюрьме Юре коротко и доходчиво объяснили, что половая тряпка в руках заключенного – это «косяк», то есть роковая промашка, за которую автоматически попадаешь в категорию изгоев, неприкасаемых, шнырей, опущенных…
– Что почему?! – верещал Свищ. – Просто так валишься? В коленках слаб, вьюноша? Или все же театры изображаем?
– Не ори, – велел мертвым шепотом Юра, – с головой плохо.
– У всех плохо. У всего человечества плохо, – раздраженно резонерствовал Свищ, желая конкретики. – И у меня плохо – по жизни. И у Ежика вон, потому что доски лбом ломать пытался, намарафетимшись, и хоть бы что – доскам, а у Ежика дуля на лбу и шея набок… И у Пингвина, что вены резал, которого увезли давеча, совсем плохо с головой. И у Шипа совсем плохо, потому что он «Молодую гвардию» девятый раз подряд читает и в Любку Шевцову влюблен, воспылал чистой любовью к героической блондинке. И у Мыльника, который спит и видит изловчиться и кума опустить. И у Мартына, у нашего доктора-алкоголиста… У всех! Так у тебя
– Не ори, Свищ, – повторил Юра. – Сотрясение. Еще с Бутырки. Как и ребра. Я же говорил доктору.
– Доктору-у… – опечалился Свищ. – Доктору он говорил… Лепиле нашему уже давно все по барабану. Не доктор он, а пузырь со спиртом. И слышит он столько же, сколько и пузырь со спиртом способен слышать. Здесь он живет и в докторах числится, потому как знает, что за колючкой и он никому не нужен такой, и спирту халявного нетути. А доктор здесь я, Немтырь, чтоб ты знал. И не санчасть у нас тут толковая с рентгеном и специалистами разного профиля, а так, фельдшерский пункт. Лазарет, ё-мое. Сотрясение, т-твою заразу… Одно слово – Немтырь, языка нет. Здесь о своих болячках каждой мелкой и крупной шишке надо в уши орать, чтоб услышану быть. А ну, смотри сюда!
Ну верю, что сотряс, похоже на то, – констатировал Свищ, раздвигая Юре веки и поводя указательным пальцем из стороны в сторону чуть выше его взгляда, а также от своего уха к Юриному носу. – И что с тобой теперь делать? Снотворных тут нет. Дрыхни так, без снотворных. Дрыхни себе и дрыхни. На кошмары наплюй. Авось само пройдет. Поливитаминов я тебе скормлю из своего энзэ, глюконата кальция для ребер завались, все просрочено, но уж что есть. Руками-ногами двигай, на кровати ворочайся со спины на живот, с живота на спину, чтобы легкие не отекли. Сидя разминайся. Если вверх руки не поднять, то хотя бы вперед и в стороны. До параши доползаешь – уже славно. А сотряс неслабый. Но годы твои зеленые, зарастет. Оно самое, конечно, с возрастом может и сказаться по-всякому…
С возрастом, через много лет, оно самое, наверное, и сказалось, когда стал Юрий Алексеевич встречать покойников, и, чем дальше, тем больше. А также способен сделался к необыкновенным прозрениям, угадывая чаще худшее, к ужасу жены своей Юлии Михайловны, заподозрившей неладное в участившихся прозрениях Юрия Алексеевича. Юлия Михайловна видела помешательство сестры и матери и помнила, что жили-поживали вроде бы и в существующей, явной, действительности, но как бы за стенкой мутного стекла, выстроенной замысловатым лабиринтом. А для Юрия Алексеевича-то, не сомневавшегося ничуть в реальности своих видений, ужасным, убийственным, было то, что чувствовал он свое бессилие перед растущей поганой ратью, прожорливой на чужое счастье, жадной и жестокой.
Хроника моего возвращения
Поздний вечер, почти ночь. Весна, начало мая, Пасхальная неделя. По этому поводу бал-толкучка в клубе «Дуремар». Не танцуют – толпа и места мало, лишь толкаются, случайно ли, нарочно ли обливают друг друга шампанским, зубоскалят, закатывают глаза, по всякому поводу поднимают брови выше некуда, белоснежно скалятся. Блистают, блистают, блистают бриллиантами, и настоящими, и поддельными. И такой всеобщий мир и любовь к ближнему по поводу Пасхи, поздней в этом году, как мне поведала моя дорогая образованная супруга.