Полировка ногтей и накручивание локонов! Расшитые тапки с какими-то помпонами! Колготки эти черные и прочая непристойная дребедень на веревке в ванной! Плоть, не утоленная мною! И черта с два я теперь ее толком утолю, разверстую что ни ночь! Кошмар!!! И о чем она думала двадцать пять лет назад?! Об идеалах, дура?!
Такое вот несчастье постигло Валентина. Зато с меня была снята опала, и вновь мы мирно и уважительно беседовали о высоких материях. И вновь косил я взглядом на заветную витринку, замочек от которой был давно утерян пьяным Валечкой, да так и не возобновлен. Но добыть я смог из витринки лишь потемневшую до восковой желтизны открытку «С Днем Ангела» с букетиком наивных фиалок и ландышей на фоне далекого храма и небесной сини. Все сделал, чтобы добыть, – купил четыре бутылки «тридцать третьего» и напоил жаждущего запретных нынче градусов Валечку до полной невнятности.
Почему польстился на открытку? На такие бабские сантименты? А вот почему. Без всякой задней мысли взял посмотреть безделицу и повернул. А на обороте типографский ангел трубит в облацех и – неловкие порыжевшие чернильные каракульки, писанные плохим брызгающим пером: «Миламу маему Мотиньки гастинец в Светлай Празник. Ни забижают ли тебя дурныя люди. Сделаю штобы свидица нам. Пращай милай Мотя». А угол, на который пришлась подпись, обломан. И к счастью. Будто бы мне, мыши гонимой, послание от любящего сердца, от ангела-хранителя. И потому знаю, что гоним, но не оставлен; притесняем, но не стеснен; низлагаем был, но не погиб. Живуч я, бедненький, в скорбях и искушениях.
Когда-то, в жизни прошлой, Елене Львовне в середине палящего августа вдруг вздумалось отправиться по грибы, а Елене Львовне иногда и даже чаще всего легче было уступить, чем спорить с нею, провоцируя притворную ее мигрень и несчастливое настроение. Вызвали на дачу машину с шофером, лишив Михаила Муратовича достойного средства передвижения, тесно уселись и поехали от Николиной Горы за Можай в сторону Гагарина, где, по слухам, леса такие грибные, что из ряда вон. Остановились в живописном местечке, достали из багажника корзинки и пошли бродить по траве, по старой хвое, заглядывая в каждый песчаный овражек, оглядывая каждый земляничный, уже безъягодный, склон. Умаялись на жаре, выпили всю воду, нашли два мухомора, четыре сыроежки, жидкую семейку мелких лисичек и трухлявый переросший всякие разумные размеры масленок. Лето было сухим и жарким, таким, что болота пересыхали. Какие грибы приснились Елене Львовне?
«Какие тебе грибы примстились? – ворчливо пыхтела Евгения Павловна, распаренная до свекольного румянца. – Барыня-крестьянка нашлась. Блажь и есть блажь и блажью зовется. Грибы ей! Так кура вкуснее! С морожеными польскими шампольонами. Шампольоны тоже, может, грибы».
В жизни прошлой… Когда-то в жизни прошлой в жаркое кожаное нутро мягко катящей ранним золотым вечером черной «Волги» задувал из открытых окон летний душистый ветер, сухой и немного пыльный. Юлька, разгоряченная Юриной близостью, высунув руку в окно, ловила плотный воздушный поток, чтобы остыть, потому что грибы они, конечно же, искали, чтобы угодить Елене Львовне, но больше целовались по кустам…
В жизни прошлой… А теперь Юру Мареева, а точнее – с недавних пор – Немтыря, везли из пересылки в сторону Можайска в переполненном автозаке. Везли уже вторые сутки, хотя, казалось бы, ехать-то тьфу. Почему так? Потому что всегда этап невероятно продолжителен. Любой. По природе своей. И никаким разумом не постичь, почему так. И шмоны на каждой остановке, и ругань, и тычки. И голодный звериный вой, потому что когда «выезжали с тюрьмы» (так это называлось), кормиться не пришлось, обеденное время заняли грубые формальности, через которые проходят все «выезжающие». А выданного всем «сухого пайка» хватило как раз на прокорм неких пятерых, державных, в синей росписи наколок.
Юре все стало безразлично на исходе первых суток. При первом же пересыльном шмоне отобрали полотенца, державшие переломанные, не зажившие ребра, чтобы ничего он под полотенцами не спрятал. И теперь, в тряском кузове, с ним осталась только боль, глухой плеск в голове и самая малость сознания, которое слабо тлело, как огонек в плошке, пущенной по мутной реке.
Голова кружилась. Полусмерть, полусон. Навязчивый царапающий кошмар, поселившийся за глазными яблоками. Смертный пот на висках. Сушь во рту. Лед в груди. Судорога. Прощальный хрип.
…Юра очнулся в лагерном лазарете. Кто-то бормотал – читал затрепанную «Молодую гвардию», кто-то храпел, кто-то хрипел с натягом; кто-то робко выспрашивал опытного, видно, сидельца о способах подъема температуры тела; кто-то метался, рычал, мял и мучил запятнанную подушку. Кто-то, бледный от своих подвигов, под нарочно ослабленными бинтами кровавил грязными ногтями едва затянувшуюся рану на боку, чтоб подольше оставаться в сомнительном комфорте лазарета.