Бедность или дефектность социально-эпистемологических установок и, соответственно, отсутствие средств схватывания и интерпретации реальности в сильнейшей степени определяется идеологической догматикой перестройки и постперестроечных лет. Раз нет оснований, подготавливаемых социальным опытом коммуникации, нет и ресурсов для социального воображения. Поэтому общественное восприятие происходящего весьма ограничено. Не хватает главным образом учета тех структур, которые направляют наше внимание на последствия, оставшиеся в коллективном сознании от коммунистической идеологии и практики советского государства. Но разберем вначале первый тезис.
Исходная посылка, давшая начало систематическому искажению понимания происходящего у либеральной или прозападной части российского общества, заключалась в идеологии демократического транзита (или «революции 1991 года»), в который вступила Россия после провала ГКЧП и начала реформ 1992 года. Сегодня отчасти уже осознаны пороки мышления младореформаторов и их патронов во власти: это ограниченность мышления, которая проистекала из принципов экономического детерминизма в понимании человеческой и социальной природы. Все держалось на принципе: в России проводятся рыночные реформы, проводятся «сверху»[190]
; рынок автоматически включает все прочие необходимые системно-институциональные изменения, надо лишь провозгласить набор первоочередных законодательных решений, и все само собой пойдет как должно, поскольку так было в других странах переходного состояния, с течением времени ставших «нормальными», современными, развитыми обществами[191]. А решение возникающих проблем должно опираться на государство, обладающее монополией на легитимное применение средств насилия (из всего наследия Вебера демократы охотнее всего ссылаются именно на этот тезис). Как говорил когда-то А. Стреляный, ссылаясь на слова своей матери, «как силой загоняли в колхозы, так силой придется их и разгонять». Принцип, как выяснилось, чреватый последствиями, поскольку перехват средств насилия от реформаторов к консерваторам не только был возможен, но непременно должен был произойти, учитывая 1993 год и затяжную чеченскую войну[192].Другими словами, идея демократического транзита (после первых шагов правительства Гайдара) оказалась не долгосрочной программой действий, не мотивацией практической деятельности, а компонентом групповой идентичности, основой самоуважения и самооценки демократов. В этом качестве функция идеологии транзита состоит в регулярном самоманифестировании, утверждении и подчеркивания границ своей группы, проведении барьера между «своими» и «чужими», в ритуальных разговорах, но не в участии в политической организации или, что может быть еще важнее: в непризнании фактической расстановки сил и оценки ситуации. Последнее обстоятельство кажется не столь значимым, хотя именно оно указывает на стремление дистанцироваться от других социальных групп и неспособность учитывать их взгляды, интересы, оценки ситуации, а значит – на отсутствие готовности или нежелание взаимодействовать с ними, что оказывает парализующее воздействие на потенциал развития гражданского общества или общества как такового, учитывая функциональную значимость и роль коммуникативных и представительских систем для современного, сложно дифференцированного социума. В этом и заключается один из элементов абортивного механизма российской эволюции.
Причины (и механизмы) данных явлений остаются в этой среде непонятыми, поскольку у людей нет возможностей рационализации их последствий. Но не потому, что мы имеем дело с умственной или культурной ограниченностью, отсутствием информации, допуска к литературе, к источникам образцов или интерпретаций, а в силу внутреннего сопротивления признанию положения вещей и собственной несостоятельности. В этом контексте достаточно деклараций для поддержания групповой идентичности и обеспечения групповой гратификации (как это было в интеллигентской среде в советское время).
Второй тезис заключается в том, что последствия советской тоталитарной системы остаются невидимыми и неосознаваемыми представителями социальных наук в России. Более чувствительны к этим воздействиям люди искусства – писатели, режиссеры, художники, но они работают с социальными и этическими «ощущениями» и чувствами, в задачу искусства не входит их понятийная проработка, и было бы нелепо требовать этого от них. Проблема в том, что их не слышат люди науки или политики, те, кому принадлежит поле публичной дискуссии и рефлексии, и это тоже часть наследия советской жизни.