Исходная гипотеза Левады заключалась в следующей посылке: с уходом (в силу демографических причин) поколения людей, рожденных примерно в 1920–1928 годах (а значит, социализированных в условиях уже сложившихся к 1930-м годам тоталитарных институтов), коммунистическая система начинает разваливаться, потому что советские идеалы, нормы, установки не принимаются молодыми людьми, приходящими на смену старшему поколению. Утрата монополии КПСС на кадровые назначения (а следовательно, и на политическое руководство страной), эрозия коммунистической идеологии, деградация государственной экономики, взрывной рост национальных движений в союзных республиках, умножение неформальных общественных объединений и социально-политической активности в городах – все это указывало на то, что коммунистическая система не может далее воспроизводиться.
Первый замер позволил описать базовые характеристики этого человека. Отличительной особенностью его является глубоко усвоенный опыт адаптации к репрессивному государству, выражающийся в виде массовой доминантной установки на физическое выживание. У рядового обывателя – обычного человека на первом месте стояли не коллективистские ценности и представления, а интересы обеспечения своего существования и безопасности своей семьи. После десятилетий массовых репрессий, войн[331]
, социальных катастроф, коллективизации или жесткой политики восстановления разрушенного войной хозяйства, вызванного ими голода (в 1932–1933 и 1946–1947 годах[332]), форсированной, сталинской индустриализации, такие приоритеты не нуждались в особых пояснениях. Массовый опыт приспособления заключался в способности оценивать и реагировать на принципиально разные вызовы и опасности, исходящие от идеологически и социально активных групп и государственных институтов, избирая разные тактики реагирования на них[333]. Такие формы принуждения заметно ослабли к концу советского государства, в большей степени они сохраняясь на периферии общества (хотя говорить об их исчезновении на тот момент было бы неправильным). Более сложные реакции и тактики адаптации требовали учета власти, взаимодействия с ней, не только принятия ее требований, но и принуждения власти к определенному учету интересов населения, неформальный торг, коррупционные сделки, взаимное лицемерие и уступки. Сама длительность существования тоталитарного государства означала, что режим в какой-то степени осознал, что террор и репрессии не могут быть главными средствами обеспечения устойчивого функционирования системы, что полный страх и нищета парализуют людей, необходимы другие мотивирующие основания для управления людьми. Отсюда возникала социальная игра (или точнее – множество различных типов игры): практика сложных официальных (формальных) и неофициальных, негласных или неформальных отношений господства и подчинения, которая сохраняется и по настоящее время.Исходная социальная «игра» строилась как
Величие тотального государства предполагает и требует полной самоотдачи индивида и признания своей ответственности перед ним, то есть подчиненности человека коллективному целому. Само это «величие» основано на таких легитимирующих идеологемах, как «первое в мире социалистическое государство», «свободное от эксплуатации», обеспечивающее «справедливое», то есть равное распределение всех благ, устремленное в будущее, являющее собой пример для других стран, самое большое по своей территории, обладающее самой мощной армией и т. п. Поскольку любые открытые сомнения в правильности такого понимания, в легитимности этой власти расцениваются как проявления в лучшем случае – идеологии отсталых категорий населения, в худшем – солидарности с враждебными «классами» (или государствами), то их носители подлежат изоляции, становясь объектом внимания карательных органов. Тем самым признается, что отношения внутри социума строятся в первую очередь на насилии (или его угрозе), лишающем отдельного индивида (все равно – лояльного подданного или критика) значений самодостаточности, автономности, ценности.