Если речь идет о «трудностях со снабжением», то решительно нет никакого героизма в том, что человек переносит их, особенно во время войны. Героизм есть преодолевание сверхтяжелого, поэтому поэты героизм и воспевают. Героизм ленинградцев в том и заключается, что они жизнью и смертью своей доказали, что они ненавидят и презирают фашизм и что они готовы защищать Советскую Родину. И это потребовало других обозначений, чем «трудности со снабжением» или «лишения». В конце концов, по-своему обозначить это — и первый шаг писателя, и его постоянная му́ка.
Когда я смотрел «Ленинград в борьбе» — фильм, сделанный ленинградскими документалистами, я не только увидел огонь, пожирающий Бадаевские склады, но и почувствовал горячее дыхание Стикса. Те же или почти те же кадры — голодные смерти на улицах, прорыв блокады — в телефильме «900 дней» не вызвали во мне сопереживания. Дело в том, что документальные кадры, снятые в блокаду, — кадры немые. Для телефильма их решили осовременить и к немым кадрам сочинили текст. Но оказалось, что подлинная немота действует сильнее. Авторы фильма несомненно были исполнены благих намерений, они хотели только немного добавить, а отняли главное. Искусству противопоказана расфасовка, художник не призван к тому, чтобы культурно обслуживать потребителя. Когда однажды я увидел на сцене булочную времен блокады и голодную очередь, ничто не шевельнулось во мне, ничто не тронуло не только сердце, но и память. И в то же время я плачу, когда читаю Берггольц: «Такими мы счастливыми бывали, такой свободой бурною дышали…» — и вижу ту зиму.
Зима сорок первого. Каждый раз, возвращаясь с фронта, я привозил в Ленинград фунтики, бутылочки и склянки. У очень многих фронтовиков семьи оставались в Ленинграде. И эти фронтовики копили хлеб, отламывая ежедневно по кусочку, отсыпали в кулечки свой сахар, в пузырьки сливали водку, а некоторые ухитрялись экономить сухой паек: банка консервов шла за два обеда. Был издан приказ, запрещающий экономить свой паек, но приказывать в таком деле невозможно…
Как-то раз я привез посылочку, аккуратно зашитую в матерчатый мешочек. Судя по неровностям, там могли быть и соевые батончики и сбереженные горбушки. Жена моего случайного товарища жила на Васильевском острове, и я отправился в поход через Неву. Между Дворцовым мостом и мостом Лейтенанта Шмидта были протоптаны тропинки. Все они были протоптаны наискосок; после войны я долго не мог избавиться от привычки «скашивать», за что меня нещадно штрафовали.
Начался артобстрел. К этому времени — дело было в декабре, в середине декабря — на обстрел уже никто внимания не обращал. Но снаряды ложились близко, один разорвался возле Дворцового моста, и я лег. Я лег и испугался: вдруг я испорчу что-то зашитое в мешочек. И я лежал, стараясь чувствовать мешочек и все его неровности. Обстрел кончился, я встал, довольный, что ничего с моим мешочком не случилось, и зашагал на Васильевский.
Пятая линия, дом 17 и, если не ошибаюсь, квартира тоже 17. Третий этаж. На лестнице темно, звонок не работает, посветил фонариком и стал стучать. Стучу — никто не отворяет. Стучу еще и еще. Наконец попробовал дверь: открыта… Вхожу. Спрашиваю в темноте: есть кто живой?
А в ответ тонкий-тонкий старушечий голосок:
— От Миши с фронта?
Иду на голос. В квартире так же холодно, как на лестнице. Крупный иней на дверях, даже пол хрустит. В конце коридора стоит худенькая старушонка с огрызком свечи, что по тем временам было уже величайшей редкостью.
— Вот Мишина комната, — говорит старушка, неся свечу над головой.
Мы заходим в комнату, где еще холоднее, чем в коридоре и на лестнице. На кровати лежит мертвая женщина.
— Надо же, — говорит тоненько старуха, — вроде недавно живая была.
А я стоял и думал: что же мне делать с посылкой?
Не везти же ее обратно? Да и попаду ли я когда-нибудь в эту дивизию, в этот полк, а если и попаду… Старуха молча смотрела то на мертвую, то на меня.
— Возьмите, — сказал я старухе, — ведь ей не нужно.
Ленинград не впервые голодал. Февраль и октябрь семнадцатого неразрывно связаны в памяти народной с голодными очередями, с восьмушкой. В восемнадцатом году, когда я учился в младшем приготовительном классе бывшей гимназии Лентовского, в «приварок» шла одна селедка на двоих. В нашем доме — мы жили тогда на углу Большого и Зверинской, умер профессор Марголин, человек архикабинетный и к суровой жизни неприспособленный. Выражение «пухнет с голоду» имело фактическую основу: опухшие лица питерских женщин и детей я запомнил навсегда.
И слово «блокада» тоже ассоциировалось не только с трагической судьбой Ленинграда в годы Отечественной войны. Мы уже пережили одну блокаду, мы уже хоронили умерших от голода, в результате блокады 1918—1921 годов явилась небывалая, неслыханная разруха.
И по ледяной тропе через Неву я шел не впервые в моей жизни. В моем детстве были тоже эти косые тропинки, и тоже носили ведра с водой, а вместо электричества горели зловонные плошки.