Лена снова вышагивала по коридору, но уже без костылей, а с палкой, и потому движения были менее уверенные, чем в прошлый раз. Увидев меня, она сразу крикнула:
— Остаюсь в Ленинграде, он сказал, что берет меня сестрой, на фронт нельзя, потому что я все-таки буду немного хромать…
— Ну, этому я вас научу! А ну-ка, давайте вместе похромаем: раз-два… в ногу, в ногу…
В тот вечер я прочел Лене «Сердечную слабость». Мы сидели в комнате отдыха, где стоял стол, покрытый плюшевой скатертью, и еще один стол, на котором лежали довоенные журналы. За столом, покрытым плюшевой скатертью, играли в домино. Рядом стояли болельщики, у одного из них еще не был снят гипс с руки, и казалось, что он не то смотрит вдаль, не то защищается приемом джиу-джитсу.
Под стук костей я прочел Лене свой рассказ. В середине чтения двое из болельщиков перекочевали в наш угол, они внимательно слушали меня и только изредка отвлекались, чтобы узнать счет в партии…
И все-таки это первое мое литературное чтение доставило мне много радости. И Лена, и болельщики домино горячо хвалили рассказ, и тот, который защищался приемом джиу-джитсу, спросил: «Это Зощенки рассказ?» Лена вспыхнула, боясь, что я могу обидеться, и стала объяснять, что́ я и кто я.
— Вы лучше к нам приезжайте, товарищ писатель, — сказал болельщик. — Мы вам таких чертей покажем…
— Куда это к вам?
— До времени секрет. Вызовем. (И действительно, месяца через три на имя председателя Радиокомитета пришло письмо с просьбой направить меня в ВЧ номер такой-то; это оказались «катюши»).
Все мне было в радость — и вопрос о Зощенко, которого я горячо любил, и приглашение приехать в часть, где мне, как настоящему писателю, покажут «таких чертей», и Лена, которая вспыхнула, и то, как она просила меня оставить ей рассказ: «Уж очень стучат, а я бы так хотела все понять».
В заключение в мою честь был устроен банкет: наравне с выздоравливающими я получил тарелку «геркулеса» и кружку сладкого чая.
Когда я вышел из госпиталя, только начало темнеть. Дул западный ветер, в воздухе пахло морем. Большой проспект Петроградской стороны был сказочно пуст. Я шел переполненный своими словами, пережитым, надеждами. Но даже и этого всего мне в тот вечер было недостаточно. Я свернул на Зверинскую и поднялся на шестой этаж к Тихоновым. (Николай Семенович в Москве, если все сложится благополучно, я прочту рассказ Марии Константиновне!)
Все складывалось как нельзя лучше. Я с ходу сделал подарок — коробок спичек, редкость для того времени, — и это как-то смягчило просьбу послушать рассказ. К моим вещам Мария Константиновна относилась жестоко — хвалила очерки, особенно корреспондентские выступления по радио, и высмеивала любой домысел, любую попытку пофантазировать. Вообще на Зверинской традиционно любили людей, знающих дело. Человек, рассказывающий о рыбном промысле, или о кре́стецкой строчке, или о борьбе с контрабандой, мог рассчитывать здесь на неограниченное внимание. Самым суровым суждением было: он этого не знает…
Горела коптилка, точно такая же, как у меня, — консервная банка, из которой торчал слабый фитилек. Мария Константиновна шила маленький красный фрак для куклы-скрипача. (Вена, конец восемнадцатого века, и тут все было точно, специалисты по костюмам могли пройти на Зверинской курсы усовершенствования.)
Прежде чем начать, я несколько минут врал, что прочту записанный мною совершенно достоверный случай с одним почтовым работником, у него была тяжелая дистрофия, об этом рассказал мне врач, очень серьезный специалист. (Слово «специалист» здесь тоже традиционно котировалось, и я, еще мальчиком, помню, как на Зверинской возмущались уродливым сокращением: «спец»).
Под стук костей и реплики болельщиков мне было куда легче читать, чем здесь, в полной тишине. Раза два я взглянул на Марию Константиновну, она была занята работой; скрипач, закрыв лицо руками, лежал на столе, огонек тускло играл на его обнаженном торсе.
Я кончил, свернул папиросу, затянулся. Мария Константиновна надела на скрипача фрак.
— А знаешь, мне понравилось, — сказала она, разглядывая куклу на вытянутой руке. — Что-то вспомнилось далекое, приходили «серапионы», читали, мы все тогда любили литературу. Сам факт, что человек может написать рассказ. И не надо было врать про врача, я сразу поняла, что ты врешь, дистрофиков ты и так навидался. Только я боюсь, что ты теперь будешь писать рассказы, а надо продолжать очерки, корреспонденции. Но ты меня не послушаешь. А жаль.
— Послушаю, что вы, конечно послушаю, — сказал я, с восторгом глядя на серьезное лицо Марии Константиновны и на скрипача, которому замечательно шел красный фрак.