В конце апреля я вместе с моим другом, разведчиком Шамраем, приехал в село Рыбацкое, где стоял на отдыхе наш родной артиллерийский полк. (Шамрай только что выписался из госпиталя, в армии он, конечно, не мог служить.) В первый же вечер я читал свой рассказ ему и парторгу полка Карпекину. Карпекин был моложе меня на десять лет, но называл меня Сашей, а я его Иваном Николаевичем. Это не мешало нам дружить всю войну.
— Ты почему только о гражданских пишешь? — спросил меня Карпекин, когда я кончил читать. Вопрос меня возмутил: то есть как это я не пишу о военных? А о чем же я тогда пишу? И что за манера делить ленинградцев на гражданских и военных…
Карпекин выдержал мой натиск:
— Не горячись, Саша, и оставь эту демагогию. Я не хуже тебя знаю, что ленинградцы герои, но…
— Нашлось все-таки «но»?
— Что́, все писатели такие обидчивые?
Шамрай стал меня защищать, но разговор сам собой как-то прервался.
Я кипел весь вечер: черствая неблагодарность, — о ком только из артиллеристов я не писал, кажется нет такой батареи, нет такого расчета. В Радиокомитете Ходоренко уже не раз шутил, подписывая мне командировку: «Что, снова до дому? Между прочим, есть ведь и другие воинские части на Ленинградском фронте».
И действительно, у меня всегда было такое чувство, что я здесь дома. Многих я знал еще с финской и с довоенного времени, когда полк стоял на Измайловском проспекте в Ленинграде и я писал его боевую историю. Ходаковский, Подлуцкий, Кузьмин, Ларин, Яшин, Приоров, Карпекин, Федореев, Загладько, Шамрай — славные все имена. А теперь к ним прибавился новый командир полка Кадацкий и поразительно быстро притерся к людям, месяца не прошло, а кажется, что уже всю войну были вместе.
Да, конечно, я чувствовал себя здесь дома, и даже больше дома, чем в Ленинграде. Здесь со мной делились последним куском, такое не забывается. Когда Бабушкин был совсем плох, я сказал ему: возьми командировку в Семидесятую, что-нибудь да придумаем. Я так и сказал: не придумают, а придумаем. Семидесятая вела тогда бои за Колпинский противотанковый ров. Нас устроили в избушке, вернее в той ее части, которая уцелела от обстрела. Избушка была в шестистах метрах от переднего края, но нам с Бабушкиным эта персональная избушка приглянулась. Мы втащили туда две железные кровати (чего-чего, а этого добра было вокруг сколько угодно), втащили и тумбочку, на которой я написал большой очерк о боях за Погостье. Бабушкин же был настолько плох, что почти все время спал. Он просыпался только утром на завтрак и днем на обед. (Ужин в то время не полагался.) Остальное время он спал, и никакие бомбежки и обстрелы этому делу не могли помешать. Я прятался в глубокий окопчик, вырытый в палисаднике, а Бабушкин спал.
Это был мой дом. Подлуцкий, Карпекин, избушка с индивидуальным окопчиком, разговоры, как будем жить после войны, оценки людей, свой «гамбургский счет»: этот пришел до Сольцов, этого еще под Пулковом ранило, медаль он в финскую получил, тогда Михаил Иванович лично вручал. Много лет спустя на каком-то банкете один мой коллега обнял меня и зашептал: «Голубчик, уберите вы из книги «мой полк», «моя дивизия», право, это смешно, вы же типичный белобилетник». Можно убрать из книги, нельзя убрать из сердца. Что касается белого билета, то такого свидетельства для писателя, по моему глубокому убеждению, вообще не существует. Я был дома, среди людей мне близких, и честолюбие мое было вполне удовлетворено, когда комиссар полка, представляя меня Семену Захаровичу Кадацкому, сказал: «Он к нам с незапамятных времен прибился».
Я был дома, но, странное дело, о своем доме ничего не писал. И сколько я ни обижался, сколько ни пылил — это было так. После разговора с Карпекиным я долго не мог уснуть от обиды. А уснув, быстро проснулся. Да, факт остается фактом: ни одного рассказа о фронте. Как же это могло случиться? Жгучий брюнет, завмагша, старый баянист — почему они населяют мои рассказы, а не заряжающие, наводчики, командиры орудий и батарей? Я постоянно таскал с собой толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете, в которую записывал все, что видел на фронте. Я схватил эту тетрадь и начал листать. Там хватало сюжетов для тысячи и одной ночи! И никаких жгучих брюнетов. Наводчик Ларионов, заряжающий Антонов, снайпер Колесников…
Я с уважением читал строчку за строчкой свои записи так, словно и не я это записывал, а кто-то другой, действительно заслуживающий уважения, на кого мне следует равняться. Неужели же я разменял все эти интереснейшие записи на фронтовые корреспонденции: «На одном из участков Ленинградского фронта», «На правом берегу реки Е.», «На левом берегу реки И.» Вот на что я извел превосходнейшие сюжеты!
Я промучился до утра, упрекая себя в нерадивости, легкомыслии и мелкотемье. Воистину, нет цензора суровей, чем ты сам в минуту слабости.